— Иными словами, милгосдарыня, вы считаете, что умереть должен был я? Что это было бы во всех отношениях справедливее? — без самого малого признака обиды, лишь откровенно горько усмехнувшись, спросил Эдуард Владимирович. — Позвольте узнать, а почему именно так справедливее? И вообще, дорогая Полина Дмитриевна, что вы знали о Вадиме Сергеевиче? Не по слухам, которые — случалось и такое — он нарочно распускал сам, а точно? Например, было ли вам, милгосдарыня, известно, что он жил с врожденным чудовищным пороком сердца? Не было у него плоскостопия, не было! — теперь, сжав кулаки и потрясая ими над головой, почти кричал Эдуард Владимирович. — Он сам придумал для себя это презренное плоскостопие! Чтобы не вызывать к себе повышенного интереса, жалости и сострадания, унижающих настоящего мужчину. Да, да, именно настоящего мужчину! И знайте, на всю жизнь запомните, милгосдарыня, что признаками настоящего мужчины являются не только широкие плечи и гордо сидящая красивая голова, а главным образом — сильная воля, доброта, благородство, не показное, а искреннее, и неутолимое стремление непрестанно добиваться высокой намеченной цели!
Выкрикнул это Эдуард Владимирович и устало, опустошенно опустился, почти упал на сиденье старинного венского стула, даже глаза закрыл; и дышал он тяжело, прерывисто.
Капитан Исаев, чтобы ненароком еще больше не разволновать его, неслышно подошел к кухонной двери, к той самой, к которой, оказавшись в квартире, сразу устремилась Полина. Оттуда и взглянул на дочь сурово, требовательно. Она, подтверждая его догадку, на мгновение прикрыла глаза. Тогда он решительно распахнул дверь. Даже и сейчас, хотя почти половину кухни занимали массивная двуспальная кровать и цилиндрическая чугунная печурка, чудом сохранившаяся, скорее всего, еще со времен гражданской войны, она казалась неоправданно, расточительно большой, чудовищно вместительной.
На кровати, сложив руки на провалившемся животе, и лежал Вадим Сергеевич. Спокойный, вроде бы даже счастливый и такой молодой, что, если бы Полина раньше не сказала, сколько ему лет, его можно было бы принять за юношу, недавно окончившего школу или техникум.
То, что в кухне ничего не было сдвинуто с привычного места, уверило капитана Исаева, что Эдуард Владимирович и не пытался убрать с кровати окоченевшее тело товарища. Больше того, оберегая его, минувшей ночью и печурку не растапливал, и сам спал, скорее всего, в холодной комнате.
Капитан Исаев еще напряженно думал, как ему надлежит поступить теперь, а из какого-то тайника памяти уже выскользнула спасительная подсказка: не вашего прихода, товарищ капитан, ждал Эдуард Владимирович, стоя под дверью своей квартиры, не вашего! Тогда чьего же? Скорее всего — тех людей, которые по вызову или в порядке надзора иногда обходят квартиры, забирают окоченевшие в холоде трупы и потом по-человечески предают их земле.
Пришла догадка — прошептал Полине:
— В оба гляди за ним. — Кивок в сторону Эдуарда Владимировича, словно уснувшего на стуле. — Добегу до зенитчиков и мигом обратно.
Она послушно и торопливо кивнула. Но не ушла с лестничной площадки, стояла там до тех пор, пока гулкое эхо не перестало перебрасывать по подъезду отзвуки быстрых и уверенных шагов отца; лишь потом вернулась в квартиру, плотно прикрыла за собой входную дверь. А вот на железный крюк только глянула мельком: кого и чего им с Эдуардом Владимировичем бояться? Да и верила, что отец вот-вот вернется.
Отца не было почти час. Зато пришел он в сопровождении двух солдат, которые и втащили в квартиру не детские саночки, а настоящие сани, чем-то напоминающие нарты. На пятый этаж втащили!
Не успела Полина свыкнуться с присутствием этих солдат — снова дверь нараспашку; теперь пришли три девушки-зенитчицы. Та из них, что вошла в квартиру первой, лихо козырнула и доложила почти с порога:
— Прибыли, как и обещали.
— Вижу, — буркнул отец, даже не глянув на нее: именно в эти мгновения с одним из солдат укладывал на сани-нарты тело Вадима Сергеевича. Осторожно укладывал.
Девушку-зенитчицу не смутил такой прием, она, молча проглотив обиду, теперь попыталась вмешаться в действия мужчин:
— Его нужно обязательно зашить хотя бы в простыню… Таня, сбегай…
— В простыню? Вадима Сергеевича? Недопустимо! — возмутился отец. — Он — солдат, смертью храбрых павший на боевом посту… В мою плащ-палатку завернем. Когда тело земле предавать станем.
— Эвона, сколько в тебе гонора, капитан, — укоризненно покачал головой тот из солдат, что был постарше годами. — «В мою плащ-палатку завернем»! — передразнил он и закончил с откровенной обидой: — Думаешь, у нас нет ее, той плащ-палатки?
Больше не было сказано ни слова. Но немного погодя второй солдат, сбегав на батарею, принес плащ-палатку. В нее, оставив открытым лишь лицо, и упаковали тело Вадима Сергеевича. Потом уложили в сани и на несколько минут замерли. В эти мгновения они видели только восковой желтизны лицо усопшего, на котором не было ничего, кроме радостного спокойствия; будто перед смертью Вадим Сергеевич уже твердо знал, что не зря пересилил столь многое и самого себя, будто уже тогда был уверен, что товарищи будут поминать его только добрыми словами.
Отстояли в почтительном молчании несколько минут, уже были готовы приподнять сани-нарты с телом Вадима Сергеевича, — тут из темной глубины квартиры, шаркая по старинному деревянному паркету подошвами подшитых валенок, к ним подошел Эдуард Владимирович и сказал внятно, глядя в глаза капитана Исаева:
— Их в комсомол с кандидатским стажем приняли… Как детей служащего…
Сказал это и поплелся обратно в бывшую комнатушку старшего сына, равнодушный не только к телу недавнего сослуживца, но и к почти забытым запахам настоящей человеческой еды, исходившим от солдатского котелка, победоносно обосновавшегося на порозовевшей печурке, в которой задорно потрескивали смолистые чурочки.
Только капитан Исаев понял то, что хотел высказать этот человек, вовсе состарившийся за несколько последних часов, лишь он и кивнул: дескать, знаю, иной раз какой-то внешний признак для нас почему-то становится главнейшим, хотя вроде бы и не имеет на то права; дескать, порой случается и так, что именно по нему мы и судим о характере, душе, возможностях и даже надежности того или иного человека. Прежде всего и вопреки всему судим!
На улице один из солдат предложил:
— Может, помочь надо, товарищ капитан?
Капитан Исаев отрицательно мотнул головой и ухватился за добротную веревку, прикрепленную к передку саней-нарт. Даже чуть потянул за нее, словно хотел проверить: а осилит ли груз, который вознамерился тащить многие километры. И вдруг, когда все поверили, что он уже пошел, бросил веревку на снег и каждому из солдат (теперь их здесь было уже семь) крепко пожал руку. Как давнему и хорошему знакомому. Потом сказал чуть дрогнувшим голосом:
— После войны домой вернуться всем вам, ребята и девчата.
Те благодарно закивали, заулыбались. Может быть, кто-то из них и сказал бы что-либо, соответствующее моменту, но капитан Исаев, ни разу даже не оглянувшись, уже зашагал центром улицы, изуродованной сугробами, зашагал мимо будто вымерших домов и так легко, словно сани, тащившиеся за ним, были пустыми.
Молча шел до дома, в котором жила Полина. Лишь у его подъезда оказал:
— Береги себя и дите, Полинушка… А сейчас марш в тепло и немедля гони сюда младшего лейтенанта.
— Не зайдешь? Хотя бы чашечку кипятка выпить…
— Время не дозволяет, — отрезал он.
Вот и все прощание. Вроде бы — чрезмерно сухое. Но для них оно до краев было наполнено внутренним теплом, столь необходимым каждой человеческой душе. А еще через несколько минут на улицу из подъезда выскочил младший лейтенант Редькин. Он только глянул на сани-нарты, на тело, лежавшее в них, и сразу тоже ухватился за веревку. И они с капитаном Исаевым зашагали к фронту, где в эти минуты лениво перекликались лишь немногие орудия. Хотя, скорее всего, из-за дальности расстояния пулеметной и винтовочной стрельбы просто не было слышно.