Вдруг Чечор обернулась.
— Ничего это, держитесь, не поддавайтесь! О нас не думайте! Держитесь! — крикнула она ясным, сильным голосом. Идущий рядом солдат толкнул ее кулаком в грудь. Она пошатнулась и, выпрямившись, с высоко поднятой головой пошла дальше.
Медленно, в мрачном, непримиримом молчании толпа расходилась. Гаплик почти бежал, стараясь поспеть за крупными шагами фельдфебеля. Ни за что на свете он не остался бы сейчас один. Собственно говоря, он впервые с момента назначения его старостой выступил так решительно, прочитал приказы, так непосредственно бьющие по деревне.
Он видел лица крестьян, и холодная дрожь пробегала по его спине. Но еще больше он боялся капитана Курта. Деревня оставалась деревней, толпой женщин, детей, стариков. А капитан Вернер был представитель немецкой власти, и его слова опирались на винтовки и штыки.
— Немцы победят, — твердил он себе, но и это не утешало, пока приходилось жить в этой деревне, где в каждом доме мог скрываться его убийца.
Он тяжело вздохнул и пошел к коменданту доложить о собрании. Крестьяне тоже расходились по домам. Малючиха шла едва живая от страшного волнения. Земля колебалась под ее ногами, сердце мучительно сжималось.
Саша забавлял Зину, раскладывая перед печью палочки. Она взглянула на светлые головки детей, и боль в сердце стала еще острей.
— Ну, как? Зина была умница?
— Умница… Кончилось собрание?
— Кончилось… Я забегу еще к Чечорам, сейчас вернусь.
— А зачем вам к Чечорам?
— Чечориху немцы арестовали, надо ребятишек забрать, — сказала она глухо. Саша поднял голову от палочек.
— Арестовали? Почему?
— Что ты, немцев не знаешь? — ответила Малючиха неопределенно и вышла. Скоро она вернулась с тройкой малышей. Самой старшей было лет восемь, как и Саше.
— Мама, мама! — кричала изо всех сил трехлетняя Нина.
— А ты не плачь, придет мама. Придет, — успокаивала ее женщина. — Садитесь-ка, сейчас дам вам поесть.
Она вытащила из-под печки спрятанную там картошку, старательно обмыла ее и поставила варить нечищеную, чтобы ни одна крошка не пропала. Кроме этой картошки и чуточки ржи, спрятанной на чердаке, в избе ничего не было. Хлеб, картошка, сало, бочонок меда, — все было закопано в землю далеко от избы, заморожено, завалено снегом, добраться до этих запасов было невозможно.
— Поедите картошки, больше ничего нет. Вот наши придут, тогда хлеба испечем.
— Одна картошка, — печально протянула Зина.
Малючиха обрушилась на нее:
— А ты чего хочешь? Хорошо, что хоть немного картошки-то есть… Смотрите, какая привередливая.
Она гневно взглянула на дочурку, и вдруг ей бросились в глаза маленькие, худые ручки ребенка, жалобные морщинки в углах губ. Ее охватила нестерпимая жалость.
— Не реви, не надо! Наши придут, все переменится. Испечем хлеба, помажу вам его медом, будете есть. А теперь хватит и картошки…
— Конечно, хватит, — сказал грустно Саша, и Зина торопливо повторила:
— Конечно, хватит…
Малючиха растапливала печь, разговаривала с детьми, но ничем не могла заглушить в сердце возрастающего беспокойства. Вещи падали у нее из рук, она забывала, о чем только что говорила, пододвигала Зине уже объеденную картофельную шелуху, пролила воду. Дети удивленно поглядывали на нее.
— Что с вами, мама? — опросил, наконец, Саша. Она испуганно посмотрела на сына.
— Ничего, сынок, ничего… Что же со мной может быть?
— Голова у вас не болит?
— Голова? Да, да, — торопливо ухватилась она за это объяснение. — Голова-то у меня болит.
— От этого собрания, — серьезно решил Саша.
— Ну, да, от собрания… Душно очень, столько народу было… Наверно, от этого.
Дети удовлетворились этим объяснением и занялись своими делами. Малючиха мыла миску и украдкой поглядывала на играющих у печки детей. У нее зябли руки, сердце разрывалось от волнения. Три темные головки — трехлетняя Нина, пятилетний Оська, восьмилетняя Соня. Мелкота… Сам Чечор в армии. Беспокойство жгло ее, грызло, давило сердце. Она то и дело выглядывала в окно.
— Кто-нибудь идет?
— Нет, сынок, нет, мне бы надо сходить, я сбегаю ненадолго…
— Все ходите и ходите, — собралась заплакать Зина.
— А тебе что? Надо, и иду. Зря по деревне не бегаю, — рассердилась она.
— Платок-то возьмите, — напомнил Саша, видя, что она направилась к дверям, как стояла, в юбке и кофте.
До избы Грохачей было не близко. Вьюга била по лицу, сыпучий снег резал щеки, как мелкое стекло. Она добралась до Грохачей, едва переводя дыхание. Перед воротами она остановилась, говоря себе, что незачем входить в избу в таком виде. Но на самом деле ей хотелось отдалить момент, когда прядется поглядеть в глаза семье Грохача. Они теперь сидят, наверно, в опустевшей избе и плачут кровавыми слезами, жена и две дочери человека, который все равно, что уже висит в петле.
Но со двора доносился визг пилы, и Малючиха изумилась. Кто же это работает у Грохачей в такой день?
Жена Грохача со старшей дочерью, высокой черноглазой Фросей, пилила у сарая дрова и тоже удивилась при виде входящей. В эти времена мало кто ходил друг к другу. Каждый сидел в своей избе и ждал, что еще могут выкинуть немцы.
— Я было хотела поговорить с тобой, кума…
— Что ж, почему не поговорить, — ответила та, выпрямляясь. — Зайдем-ка в избу.
Малючиха взглянула на сидящую у окна вторую дочь Грохача.
— Мне бы надо с глазу на глаз…
— С глазу на глаз? — удивилась хозяйка. — О чем же это таком? Ну, что ж, Лида, иди-ка, попили немного, мы тут поговорим.
Девушка сложила рубашку, которую чинила, воткнула иглу в грубое полотно и молча вышла. Глаза у нее были опухшие от слез.
Малючиха присела на скамью, нервно ломая пальцы. Хозяйка молча смотрела на нее.
— Вьюга на дворе, — сказала она, наконец.
— Вьюга, — машинально повторила Малючиха, и снова воцарилось молчание.
На гвозде над кроватью висела куртка Грохача. Малючиха смотрела на эту куртку. Оборванный карман, заплаты на спине и груди. Одна пуговица едва держится, повиснув на нитке. Рабочая куртка.
— Ты что мне хотела сказать? — поторопила, наконец, хозяйка. Малючиха измученными глазами посмотрела на нее.
— Твоего-то забрали… — прошептала она.
Та нахмурилась.
— Забрали… Что же поделаешь, забрали… Такая, видно, судьба. Может, еще вернется. Ты об этом хотела поговорить?
— Как сказать, и об этом, и не об этом…
— Об этом что же говорить? Меня сперва так схватило за сердце, думала, вот свалюсь на месте и помру. А потом пришла домой, думаю: берись-ка лучше, баба, за работу, все легче будет. Дров напилила с Фроськой. Лбом стену не прошибешь, а сидеть и плакать — пользы мало. Сегодня он, завтра другой, если это надолго затянется, все равно тут никто жив не будет, это уж сейчас видать… По одному всех переклюют.
— Может, не затянется.
— Я и говорю — если затянется. До сих пор ничего не слыхать. Чуть что, а мне уже кажется: стреляют, наши идут. Сколько это времени прошло? Месяц. А словно уже год. И сколько людей пропало… Староста-то, когда моего вычитывал, поглядел на меня. А я думаю: глядишь, ждешь, чтоб заплакала, так вот не дождешься, нет! Уж я перед тобой, собачье семя, плакать не буду. Придет время, ты заплачешь, кровавыми слезами заплачешь! А деревенские бабы, это — крепкий народ, и ничем ты ее не возьмешь…
— Кума…
— Чего? — удивилась та.
Малючиха поднялась со скамьи и низко, чуть не до земли, поклонилась хозяйке.
— Да ты одурела, что ли? Что ты делаешь?
— Кума, это моего Мишу немцы сегодня ночью убили…
— Мишку?..
— Это я его ночью вытащила из рва и похоронила… Это из-за меня твой и те другие сидят у немцев… — В ней дрожала каждая жилка, тряслись и подгибались ноги. Но сразу стало легче. Все уже было сказано. Хозяйка наклонилась вперед.
— А зачем ты мне это говоришь? На что это кому знать?
Малючиха не поняла.