Ее невыносимо тяготило, что знает только она, она единственная во всей деревне, и больше никто. Конечно, оно и лучше, что никто не знает, но как тяжело одной ждать. Сердце замирает, перехватывает дыхание — ведь в любой момент, в любой момент могут притти…
— А ты подумай, как это устроить, — бросил через плечо Вернер Пусе, лежащей еще в постели. Он вышел, еще раз хлопнув дверью, и Федосия опять вздрогнула.
Пуся лежала, закинув руки за голову и прикусив губу. Каким тоном он сказал это! Словно она его раба, которая обязана оказывать ему всевозможные услуги. Он не может найти партизан, хотя у него есть и солдаты, и телефоны, и все на свете, а от нее, с которой никто в деревне и разговаривать не хочет, требует, чтобы она их нашла. Пуся рассердилась. Она отлично знала, что из разговора с сестрой ничего не выйдет и не может ничего выйти. Они не разговаривали друг с другом еще до войны. Ольга несколько раз приезжала в местечко на эти свои съезды, учительские курсы и даже не заходила к ней. Видимо, считала, что Пуся недостойна визита. Так как же она к ней сейчас отнесется? Пуся знала, что не решится даже попробовать повидаться с сестрой — но как выпутаться из этой истории? И кто сказал Курту, что Ольга ее сестра?
Пуся небрежно прикрыла постель одеялом и взяла со стула куртку Вернера, чтобы повесить ее в шкаф. В кармане зашелестела бумага. Пуся оглянулась на дверь и торопливо сунула руку в карман куртки. Это было письмо в длинном голубом конверте, с немецким адресом. Она не умела читать по-немецки, но все-таки вынула письмо из конверта. Этот голубой конверт показался ей подозрительным.
Четыре странички голубой бумаги были исписаны мелким, ровным почерком. Вверху первой странички был приклеен засушенный цветок. Пуся поднесла бумагу к лицу. Она издавала легкий запах каких-то незнакомых ей духов. Не могло быть сомнений — письмо от женщины. Пуся до крови закусила губу. Курту писала женщина, женщина оттуда, из Германии. На хорошей почтовой бумаге, мелким, бисерным почерком. Конечно, письмо могло быть, например, от матери, — но цветок?
Ах, чего бы она ни отдала, чтобы смочь прочесть письмо, узнать, что пишет Курту эта незнакомая женщина! Она взглянула на дату. Письмо было написано совсем недавно. Да, письмо пришло, видимо, вчера. На Курте была другая тужурка, и он забыл его в кармане.
До сих пор она была совершенно спокойна — она же чувствовала, что нравится Курту. И вот только теперь это резкое требование разговора с Ольгой заставило ее увидеть некоторые вещи в новом свете. Почему он теперь так редко говорит о Дрездене, так неохотно поддерживает этот разговор, когда она сама начинает его? Почему у него никогда нет времени, почему он всегда так сердит и раздражителен? Она ведь не изменилась, она такая же, как была вначале, когда они познакомились в занятом немцами местечке, когда Курту отвели комнату в ее квартире. Это Курт теперь другой, Курт изменился, а теперь еще это письмо…
Она вспомнила, что напрасно сидит так, с письмом в руках. Прочесть его она все равно не может. А если войдет Курт, будет скандал. Он вечно твердил ей, чтобы она не трогала бумаг, никаких бумаг.
Пуся вложила голубой листок в конверт и повесила куртку в шкаф. Она решила внимательно следить за Куртом.
Федосия в кухне гремела посудой, и эти звуки невыразимо раздражали Пусю.
— Вы бы потише! — крикнула она высоким, срывающимся голосом. Федосия заглянула в открытую дверь, и Пуся поймала очень странный взгляд. Нет, это не была та холодная ненависть, презрение, какое она до сих пор видела в глазах крестьянки. Теперь в этих глазах светилось торжество. Пуся рассердилась. Чему это она обрадовалась? Наверно, подслушивала у дверей и слышала, каким тоном говорил Курт. Вот Курт, — даже эта баба заметила, даже она уже злорадствует…
Она вспомнила, что может отомстить старухе. Она еще не сказала Курту, что сын Федосии лежит убитый в овраге. Дня два она молчала сознательно, чтобы помучить Федосию, а потом просто забыла, когда Курт стал приставать к ней по поводу разговора с Ольгой. Но теперь она разозлилась.
— Подождите, сегодня я скажу мужу, как только придет, скажу, — пригрозила она.
Федосия зло рассмеялась и, упершись руками в бока, сверху вниз глянула на нее.
— А мне-то что! Скажи, скажи «мужу»! — дерзко ответила она, с издевкой подчеркнув слово «муж». — Скажи, я и сама могу сказать, а то у тебя что-то не получается. Скажи, хоть сто раз скажи! Одевайся, беги в комендатуру, чтоб скорей было!
Пуся смотрела на нее широко раскрытыми, изумленными глазами.
— Да вы что?
— А я ничего! Что ты так удивилась? Ты хотела сказать, вот я и говорю — скажи, мол. На то ты ведь и живешь, чтобы шпионить, чтобы немцам ябедничать! Ну, и беги, говори, что знаешь!
— И скажу, чтоб вы знали, скажу.
— Я и говорю — скажи. Что ты все грозишь да грозишь?
— А его у вас отберут.
— Пусть отбирают. У меня уж его отобрали месяц тому назад. Больше не могут отобрать.
— Зачем же вы ходите туда каждый день?
— Хожу и хожу. Мое дело. А отберут — не буду ходить.
— Курт велит вас арестовать, вы отлично знаете, что туда не разрешают таскаться.
— Вот напутала! Боюсь я вашего ареста! Так прямо и трясусь со страха…
Федосия вошла в комнату. Она уже не смеялась. Темные глаза смотрели грозно.
— Ты бойся, ты! Слышишь? Ты дрожи, ты плачь от страха!
Пуся съежилась на скамье.
— Что с вами? Мне-то чего бояться?
— Всего бойся! Людей бойся, они тебе не простят! Воды бойся, потому что, захочешь в нее броситься, она выкинет тебя! Земли бойся: спрятаться в нее захочешь, она не примет. Моему Васе лучше в овраге лежать, Леванюку лучше в петле висеть. Олене было лучше голой по морозу бегать под немецкими штыками, всем лучше, чем тебе будет! Ох, и позавидуешь ты им еще! Кровавыми слезами будешь плакать, что ты не на их месте!
— Выйдите отсюда, — задыхающимся голосом прошептала Пуся. — Немедленно выйдите!
Федосия рассмеялась.
— Могу выйти, не велика мне радость на твою рожу глядеть. Ты еще припомнишь, как меня из моей собственной хаты гнала!
Она вышла, так хлопнув дверью, что со стены посыпалась известка.
— А ты беги скорей, жалуйся своему, что я кричу на тебя! — ворчала она про себя, подкладывая щепки в печь. — Недолго ему о тебе думать, недолго! Придется подумать кое о чем другом. Может, даже нынче.
Но Курт вовсе и не думал о Пусе. Взбешенный, он шел в комендатуру. Фельдфебель вскочил из-за стола.
— Из штаба звонили?
— Так точно, господин капитан.
— Почему же вы не дали мне знать?
— Не приказано было, господин капитан.
— Как, не приказано?
— Сказали: не надо.
— Зачем же тогда звонили?
— Спрашивали, дала ли уже арестованная показания.
— А ты что сказал?
— Доложил, что она никаких показаний не дала.
— И еще что? — В голосе капитана зашипели ядовитые нотки. Фельдфебель побледнел.
— Так точно, и еще… Еще доложил…
— Ну, что еще доложил?!
— Еще… Доложил о казни арестованной…
— Кто вам разрешил это докладывать? Кто вам это поручил, а?
Наклонившись вперед, он мелкими шагами приближался к вытянувшемуся перед ним подчиненному. Фельдфебель не посмел отступить.
— Я вам это поручал?
— Никак нет, господин капитан!
Тяжелая рука опустилась на его щеку. Фельдфебель покачнулся, но продолжал стоять, вытянувшись и глядя прямо в глаза Вернеру.
— Кто приказал, кто позволил? — шипящим голосом спрашивал офицер, снова замахиваясь. На щеке фельдфебеля проступило красное пятно. — Где староста? Приходил сегодня?
Фельдфебель, не моргая, напряженно глядел в глаза капитана.
— Еще не приходил.
— Сколько хлеба принесено?
— Никак нет, хлеба нет. До сих пор никто не явился.
Вернер выругался.
— А по делу мальчика?
— Никто не явился, господин капитан.
Капитан яростно двинул стулом, сбрасывая со стола промокательную бумагу. Фельдфебель быстро наклонился и поднял ее, положив на стол, на то же место, где она лежала.