— Мамка!

— Что — мамка? — осердилась Василиса Прокофьевна. — Что ты, в самом деле, каждое слово мне обратно в рот толкаешь? Не про тебя говорю я, про свое… Теперь, сокол мой, душа отходить начинает, вроде солнышком ее пригревать стало.

— А до колхоза очень плохо жили, Василиса Прокофьевна? — спросил Зимин, внимательно: разглядывая ее лицо. Нелегко, видно, прожитые годы положили глубокую складку между светлыми ее бровями и резко очертили углы рта. В рыжеватых волосах проглядывала седина.

— Ой, и не говори, дорогой, — вздохнула она. — Хлопотали от зари до зари, а земля-то скупо благодарствовала, словно серчала на нас.

Глаза ее, как и у Кати, были голубые, только без искорок смеха, и даже сейчас, при улыбке, не покинула их какая-то грустная озабоченность. Казалось, они все время сомневались в чем-то, хотели расспросить и не решались.

— Так вот и перебивались… Правда, доченька? Василиса Прокофьевна посмотрела на Катю долгим ласковым взглядом и опять повернулась к Зимину:

— Маленькая-то она все грустила… Деревенские наши тронутой ее считали.

Зимин поставил на стол недопитый стакан чаю.

— Как то есть тронутой?

Катя вспыхнула, быстро поднялась и вышла.

— А дочка-то с характером!

— С характером, — смущенно подтвердила Василиса Прокофьевна, прислушиваясь, как дочь гремела чем-то на кухне.

Хлопнула входная дверь.

— Ушла. Язык-то у меня хоть на привязи держи. Не любит, когда о ней рассказываю. Ты уж, родной, про нее не выпытывай, не вводи меня в грех.

Но по лицу ее было заметно, что самой ей сильно хочется войти в этот «грех».

— Может, горяченького?

— Можно, — согласился Зимин и протянул стакан. — А куда же все-таки ушла она? — спросил он.

— Должно, к соседям. Теперь, глядишь, до утра.

— Гм… Это что же, всегда она так гостей принимает: за стол посадит и убежит?

— Проберу я ее за это. — Василиса Прокофьевна машинально сдернула с гвоздя полотенце и принялась мыть посуду.

— О чем это мы? Да! Замаялась я с ней, с Катей-то. Как в понятие она стала входить — и пошло: заиграют где песню, а она — в грусть. Песни-то, поди, приходилось слышать деревенские наши — не теперешние, старинные, про темноту больше, про горе да про судьбу-злодейку. Вот и давай она меня выпытывать: так ли все было, как в песнях? «Так, дочка, — говорю я ей. — И еще темней бывало: солнышко-то, оно, мол, светит, да не нам». А мы в ту пору, милый, к слову сказать, по рукам и ногам кулацкой жадностью были связаны… вся деревня!.. Сказала я ей так про солнышко, а у ней брови нахмурились, и убежала она от меня, не дослушала. «Что, — думаю, — с ней?» Вышла следом — на дворе нет, заглянула в хлев — сидит она там в углу и плачет. Испугалась я, расспрашиваю, а она слезы-то удержать не может, заикается: «Неправильные песни, не хочу их!»

Василиса Прокофьевна повесила полотенце на спинку стула.

Зимин сидел, облокотившись на стол и подперев ладонями подбородок. В тишине скрипуче тикали ходики.

— Говорю, глупенькая была. Да тебе, поди, неинтересно это?

— Продолжайте, продолжайте.

— Да чего же продолжать? С той поры словно хворь у нее какая внутри завелась. Сядет, бывало, у окна, грустит. Душа прямо переворачивалась, глядючи на нее. Чего только не делала: и святой водой спящую кропила, в другой раз бабку привела — есть тут у нас одна, Агафья, травами лечит и наговорами, — а толку никакого.

Зимин улыбнулся.

— И кто же ее от этой хвори вылечил?

— Сама средство нашла. Прослышала, что в Залесском в читальне книжки на дом дают, и стала ходить… Осенью в грязь, зимой в стужу — оденется и идет. Мы с отцом не задерживали: рады были. Один только раз — стужа была лютая, вьюга… Снегом окна залепило так, что света божьего не видно. Говорю: «Катя, да ты нынче пропустила бы денек, смотри — непогодь какая». — «Ничего, — говорит, — мамка, я быстренько». Вечер подошел — нет. Полночь — ее все нет. Оделись мы с отцом — и на улицу. Темь-глаза выколи. Кричим, и едва свои голоса слышим. Выбегла я в поле — ветер с ног сшибает. Кричу, а в ответ только буран вуйкает. В наших местах всегда так: то тихо-тихо, а то такой буран завернет — не приведи бог! Кричу я и слышу — кто-то откликаться стал. Пошла на голос — отец. «Наверно, — говорит, — в Залесском у кого заночевала, не иначе. А на всякий случай ставню откроем и лампадку зажгем: красный огонек далеко в темноте приметен». Так и сделали. Лежим оба и не спим. Часа в два слышим — стук. Спрыгнули с постели. Открываем дверь — Катя. Вся в снегу. Отряхивается и хохочет. «Ну, — говорит, — погодка!» И прямо на шею ко мне: «Ой, мамка, как интересно было!» Давно мы от нее смеха не слыхали — так обрадовались, что и поругать забыли. Раздевается и рассказывает: в залесской читальне, когда книги брала, комсомольцы на собрание сходились, ну и она осталась… Говорит, а глаза у самой так и смеются. И с той поры…

Под окнами послышались голоса. И Василиса Прокофьевна настороженно умолкла.

— Нет, не она. Манины шаги.

— Дочь?

— Старшая. У этой, секретарь, другое на уме — заневестилась.

В горницу вошла смуглая полная девушка лет восемнадцати. Она поклонилась гостю и сбросила с себя шаль — на спине шевельнулась тугая коса. Взглянув на часы, Зимин поспешно встал: было уже около трех.

— Ну, Прокофьевна, если не успею подготовиться к докладу, — вы виновница.

— Да что ты!

— Не пугайтесь, я шучу. Он крепко пожал ее руку.

— А Катя ваша… Побольше бы нам таких…

— Тебе виднее, — вспыхнув от удовольствия, пробормотала Василиса Прокофьевна и пошла проводить гостя. Еще из сеней услышали они оживленные голоса.

— Вот эта шестеренка, Катя, маленькая, а значения большого, — говорил шофер. — От нее жизнь и сюда идет и вот сюда…

— Интересно-то как! Очень интересно, — отзывалась Катя.

Они так увлеклись, что не слышали скрипа, открывавшейся калитки. Катя опустила фонарик, которым светила шоферу.

— А что, если бы тебе, товарищ шофер, в Залесское завтра, скажем, к нашей избе-читальне подъехать? У нас ребята моторами здорово интересуются. Одни в шофера хотят, другие — в трактористы. А тут бы наглядно… И рассказываешь ты увлекательно. Подходит?

— Это, Катя, не от моего желания, — помолчав, проговорил шофер. — Я все время при Алексее Дмитриевиче. Ежели разрешит…

— Разрешу…

Выронив от неожиданности ключ, шофер обернулся.

— Извините, Алексей Дмитриевич, мы тут малость техникой увлеклись. Сейчас я, мигом.

Катя повернулась к матери спиной и сердито взглянула на Зимина.

— Наговорились? Это, выходит, интереснее, чем доклад готовить.

Зимин рассмеялся.

— Побереги, Катя, огонек. Технику изучаешь, а в ней первое правило — мотору вхолостую не работать.

Не выдержав, Катя тоже засмеялась.

— Ладно. А насчет помещения посмотришь?

— Посмотрю.

— А когда еще доклад политический, можно к тебе прийти?

— Можно. И без политического доклада приходи. Потолкуем. Хорошо? Книги мои посмотришь.

— Приду, — подумав, сказала Катя. — Товарищ шофер, не забудь, завтра ждем тебя. — Она помахала рукой: — Счастливо доехать! — и скрылась во дворе.

— Быстрая у вас дочка, Прокофьевна, очень быстрая… С огоньком, — прощаясь, сказал Зимин. Он еще раз сердечно пожал ее руку. — Теперь ваша очередь приезжать ко мне в гости.

Василиса Прокофьевна долго стояла у ворот, глядя в темноту, поглотившую автомобиль. «Сколько завтра по всей деревне разговору будет: к Волгиным, мол, ночью машина приезжала, сам секретарь партийный… и чай запросто пил… Да, свой человек, душевный». Вспомнила, что Катя на нее сердится, но это не нарушило приятной теплоты на душе. «Ну что же… рассказывала, да ведь не кому-нибудь, а секретарю партийному», — оправдывалась она, входя в избу.

Маня уже спала, а Катя сидела за столом и, отхлебывая из стакана холодный чай, читала книгу.

— Ложилась бы, дочка. Завтра ведь чуть свет побежишь в свою читалку.

Катя промолчала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: