Толя в заключении исхудал, не брился и не стригся. Делал это не из собственной прихоти, а по приметам, чтобы не остаться в заключении. Даже отправляясь на суд, как он впоследствии сам рассказывал, сокамерники дали ему пинка, все с теми же добрыми намерениями, чтобы назад не возвращался в камеру.
Передам увиденное и услышанное в зале суда не с той хронологической последовательностью, как было на самом деле, а так, как это все сам запомнил и ощутил. Так проще будет мне, и яснее вам.
В своем последнем слове Толя цитировал святое писание. Но произносил слова святого писания не умиротворенно, а так, словно это была угроза. Обращаясь к судьям, он говорил:
– Не судите, и не судимы будете. Какой мерой меряете, такой и вам отмерено будет.
А потом, вдруг, возвысив голос, добавил от себя:
– Это не вы меня, а я вас сужу. Это не мне вы вынесете приговор, а себе.
Я от ужаса закрыл глаза. В мыслях было только одно, что я, возможно, Толю больше никогда не увижу. В лучшем случае. если и дадут пятнадцать лет, то это же целая вечность. Что с ним и со мной за столько лет произойдет, что случится?
Но прокурор, совершенно для меня неожиданно, запросил девять лет строгого режима. Что тоже, конечно, было ужасно.
Защитник упирал на то, что подсудимый осознал свою вину, чистосердечно во всем признался, что у него беременная жена на сносях, а роды у нее предполагаются не простые, о чем есть справка, что, наконец, подсудимый Коптев совершил преступление в состоянии аффекта, и не осознавал в полной мере того. что делает, так как с детства был болен всеми известными и неизвестными болезнями, из-за чего в свое время даже в армию не взяли. И так далее и тому подобное.
Все сказанное защитником казалось совершеннейшей глупостью, словами, ничего не значащими. Тем более, что он сам не верил в то, что говорил, всем это было очевидно. И все же такого приговора, который вынес суд, даже я не ожидал.
Посовещавшись, судья приговорил Коптева Анатолия Модестовича к пяти годам условно, с отсрочкой приговора на три года.
Я так волновался, что эти цифры, «пять», «три», запрыгали в моем мозгу, как мячики из каучука. Я никак не мог понять, сколько же ему присудили, три года или пять? И, конечно, уже и этим приговором был огорчен.
Но что это? Судья приказывает освободить подсудимого из-под стражи, прямо в зале суда. Цифры перестают прыгать, я уже понимаю, что к чему. Все становится на свои места. Но беспокойство за Толю не исчезает. Я уже боюсь того, что за эти испытательные три года с ним что-то случится, и этот срок в пять лет вступит в силу автоматически.
Вот Толя уже в зале, вместе с нами, а не там, за перегородкой, на скамье. Сам, похоже, не верит приговору, хочет расплакаться, но старается держаться, крепится. Подходит к матери, к жене, к евреям с пейсами, к бритоголовым, к Москалеву-старшему, всем жмет руки, что-то говорит. Похоже, по-настоящему никого не узнает, да и видеть никого не хочет, хочет побыть наедине с самим собой.
Что это было? Что произошло? Евреи ли повлияли? Симпатии к бритоголовым? Спонсорство мафии во главе с Москалевым-старшим? Васькины ли новые погоны? Или же неведомая мне болезнь, из-за которой в свое время Толю в армию не взяли? Что тут гадать, гадать бессмысленно. Но факт остается фактом. В который раз я убедился, что закон писан не для всех. А если и для всех, то все одно, существует множество троп и дорожек, по которым можно его обойти.
Я, разумеется, безумно рад был такому исходу дела, в тайне всегда надеялся на чудо, но признаться, очень удивился, когда оно произошло. Все же человека убил, женщину, да еще как убил? Ан, поди ж ты, оправдали.
Впрочем, я совершенно не желал того, чтобы Толя сгнил в тюрьме и считаю. что он пережил, перестрадал совсем немало, даже за те семь месяцев, которые провел в камере предварительного заключения.
Довольные приговором зрители постепенно разошлись. С Толей остались: его жена, Тарас, я и теща.
Не помню, кому пришла в голову эта мысль, но мы направились в столовую Мосгорсуда. И судьи, решавшие участь Толи, и прокурор, просивший ему девять лет строгого режима, все оказались рядом. Чуть ли не за одним столом. Пять минут прошло, а как многое изменилось.
Все взяли себе по порции гречневой каши с котлетой и по компоту. Толя нервничал, не ел. Достал из кармана и при всех стал разламывать сигареты, в которых были скрученные записки от сокамерников, предназначавшиеся друзьям на волю. Да, Толя очень волновался, не понимал, что делал.
Есть никто не мог, все переволновались; поковырялись вилками в каше, встали и пошли на выход.
Взяли два таксомотора и поехали на квартиру к Толиной теще. Мы втроем: теща, Тарас и я – сели в одну машину, а Толя с беременной женой сели в другую.
Мы выехали позже, первыми отправили молодых, а приехали домой раньше их, еще долго сидели и ждали. Оказывается, Толя по дороге заехал в Храм, приложился с благодарственной молитвой к тем иконам, к которым обращался за помощью, будучи в заключении.
Толина теща выставила на стол дорогой коньяк, хорошую закуску. Толя принял душ, постриг бороду, побрился, коньяк пить не стал, все сидел, поглядывал на беременную свою жену, а она держала его руку в своей и не могла на него наглядеться.
Заехал адвокат, выпил, быстро захмелел и как-то слишком уж разоткровенничался:
– Как ты их, Толя, священным писанием… Гы-гы. Помогло.
– А о судье что вы можете сказать? – пыталась заговорить с ним Толина теща серьезно.
– О судье? Как и Толя, гы-гы. Словами писания: «Нечестивый берет подарок из пазухи, чтобы извратить пути правосудия». Скажу, что повезло с судьей. Хотя таких теперь, как мне кажется, будет все больше и больше. Зарплата мизерная, уважения никакого.
Адвоката вежливо, но при этом настойчиво Толя выпроводил. Намекнул, что о делах они поговорят завтра, а теперь он хотел бы побыть с родными и близкими, так сказать, остаться в узком семейном кругу. Адвокат хоть и без видимого желания, но все же оставил нас, ретировался.
В тюрьме, на улице Матросская Тишина, Толя сидел в двенадцатиместной камере. Там ему сделали «марочку» на чистом носовом платке, шариковой ручкой нарисовали его портрет. Кроме этого платка-марочки у Толи остались и другие воспоминания о тюрьме.
– Там не знают слово «мораль», – говорил он, – в ходу только здоровье, сила, авторитет. Все нравственные движения души воспринимаются, как слабость. Я чувствовал себя там так, как чувствует себя человек, провалившись в затхлое, стоячее болото. Я жил среди людей, которым что ни говори, все будет истолковано превратно. Так как сами они, даже в светлых мечтах своих, никогда высоко не летали, и им невыносимо слышать от себе подобного, как они выражаются «сказки про заоблачную жизнь».
В убийстве Бландины Толя никакого греха не видел. Считал, что просто уничтожил гадину.
– Я бы и в тюрьму не сел, если бы Димка не сказал: «Иди, сдавайся», – так говорил он.
Но Толя, скорее всего, сам не понимал того, что с ним случилось после убийства и не помнил, какой он облик при этом имел.
Когда мы уходили, Тарас на прощание Толе сказал:
– Ты все последнее время создавал для себя ад, замкнулся в нем, заперся, никого к себе не допуская, и постепенно в нем сгорал. Давай, взбодрись, воспрянь, создавай свой новый мир, в котором достанет тебе воздуха, света и радости и для себя и для того, чтобы делиться с другими.
Я так же думаю. что достанет у Толи ума и сил, чтобы все содеянное понять и хорошенько переосмыслить. Верю, что Толя воспрянет духом. Воспрянет и восстанет, как феникс из пепла.
Я прогуливался по набережной, шел той самой дорожкой, которой шагали мы когда-то с Леонидом и Керей, напившись плохого вина. Огромное солнце стояло над самым горизонтом, готовое уже спрятаться. Будто бы и задержалось лишь только затем, чтобы я мог им полюбоваться. Почему-то вспомнились слова Тараса:
– Художник умеет свою боль превратить в красоту, только тем от других людей и отличается.