В итоге покупатель уходит отоваренный и переубежденный. Отец утомленно затихает за прилавком, бесцельно листая автомобильный журнал. Переворачивая страницы, он осуждающе цокает языком: переживает, что все меньше становится хороших отечественных машин, которые при нужде можно разобрать за полдня и собрать за один вечер, пользуясь одной только кувалдой, и все больше глупых импортных болванок, напичканных дурацкой электроникой, которая, сколько ни ковыряй ее отверткой, все равно не заведется, сволочь...
Если в магазинчик забредает редкая женщина, отец напускает на себя ухарски-галантный вид. Он продает даме стекдоочистительную жидкость так, будто поит ее коллекционным вином. Он предлагает ей чехлы, как будто одевает ее в пурпур и виссон, он объясняет ей устройство карбюратора, будто признается в любви. Он пялится на дамские колени, будто ласкает ее коленвал. И даже если покупательница уходит, так ничего и не купив, он все равно счастлив куцей сладостью общения с прелестницей.
В разгар обольщения из подсобки появляется полногрудая Лариса, вторая жена отца, гроза покупателей, око недреманное, бдящее отцову нравственность. Она мерит супруга властным взглядом — и тот съеживается в ожидании каракуртова укуса.
— Вот мы тут с Игорьком... — неубедительно оправдывается отец. — Сынок забежал, не виделись сколько...
Смерив нас рентгеновским взглядом, словно исхлестав плеткой-семихвосткой, Лариса вновь удаляется в подсобку, плавно переваливая телесные окорока. Она держит отца в жесткой, если не сказать жестокой узде, но тот все хорохорится, изображая ловеласа, сердцееда и донжуана, — теперь уже в театре одного-единственного зрителя, перед самим собой. Мне жаль его. Отец давно уже не ловелас, не сердцеед и не донжуан. Он — продавец грязных железяк, старик, отживший и отлюбивший свое: лоб с высокими залысинами, волосы с серой грязцой, хрящеватый нос с сеткой красноватых сосудов — любая приличная женщина польстится на это роскошество разве что в приступе умопомрачения. Любая, кроме Лариски.
Мои предки давно в разводе. Мне было еще лет десять, когда отец стал подолгу задерживаться после работы. Приходил поздно, причем не голодный, стыдливо шуршал одеждой в коридоре, быстро забирался в постель, притворяясь спящим. На кухню даже не шел.
Когда его не было дома, мать плакала, а когда он возвращался, ненавидяще молчала. Часто срывалась по пустякам, давая выход заскорузлой царапающей боли. Выяснив через сослуживцев, к кому он захаживает, она подкараулила возле заводской проходной Лариску — пышнокудрую крутобедрую подавальщицу из столовой, недавно выгнавшую своего мужа, который гулял от нее направо и налево, и теперь пребывавшую в соблазнительной безмужности, — и укоризненно спросила у нее:
— Как вы можете, как вам не стыдно?
Но Лариска могла, ей не было стыдно. При этом она явно презирала интеллигентных учительниц, которые мужика своего отстоять не могут. Ее оплывшее жиром эгоистичное сердце совершенно не тревожили глупые призывы к совести. Вот если бы мать вцепилась ей в волосы, раскровенила морду, расцарапала щеки, ударила коленом в грудь — Лариска зауважала бы ее! И даже, может быть, отступила бы, признав ее безусловное право на законного супруга. Но вопросы «Как вам не стыдно?» она считала абсолютной глупостью и одновременно признанием своих несомненных прав на отца. Поэтому Лариска лишь надменно фыркнула и прошуршала мимо матери, как будто та была скульптурой в городском скверике — не более того.
После этой встречи отец вообще перестал появляться дома, а вскоре перебрался к любовнице насовсем — вместе со своими тощими чемоданами.
Ночи напролет мать стонала в подушку, но возвращать мужа больше не стала — ей, хрупкой учительнице, воспитанной на тургеневских широких жестах и достоевских страданиях, оказалось не под силу вырвать блудливого супруга из лап распутной бабешки.
Позже вроде бы к ней сватался какой-то отставной военный... Дарил цветы и читал Блока, однако между ними так ничего и не сладилось — наверное, матери казалось невозможным выйти замуж за кого-либо, кроме отца своего ребенка. Майор постепенно исчез с горизонта, вместо него возникли пожизненно незамужние подруги, пушистый кот Васька, питавшийся дешевой путассу и оттого нестерпимо вонявший рыбозаводом, и литературные вечера в районном Доме культуры, которые мать с патологическим прилежанием посещала вот уже пять лет.
Она сильно расстроилась, когда после окончания института я перебрался на съемную квартиру, собираясь жить отдельно, даже испугалась, что я вздумаю жениться, — слишком рано, по ее мнению. Одно время она дулась на меня, с поэтической отчаянностью цитировала Блока, захаживала к отцу в гараж, надеясь, что он повлияет на меня и вернет домой. Поборов гордость, мама даже жаловалась черствой и несердобольной, несмотря на свой пышнотелый, мнимо добродушный вид, Лариске, но потом смирилась с неизбежностью и в конце концов полностью погрузилась в своих подруг, в своего кота и в свой литературный кружок, не смея более докучать бывшим родственникам своей скромной персоной.
Милая, милая мама!
Наша контора занимается консалтинговыми услугами и финансовой аналитикой. Инвестиции, биржевые прогнозы, акции, голубые фишки, оценка активов, фьючерсы, опционы — вот наша законная епархия.
Директрису мы называем между собой Железной Леди (уважительно) или Рыбьей Костью (ненавидяще). Наша начальница знает о своих прозвищах, и они ей, кажется, льстят. Эльза Генриховна Есенская арктически холодна — как внешне, так, сдается мне, и внутренне. Ее температура не превышает комнатную, зрачки не реагируют на свет, а коленные и локтевые рефлексы отсутствуют. Если сжать ее глазное яблоко двумя пальцами, зрачок примет овальную форму, как у князя тьмы. Голос у нее металлический, как у ксилофона, с интонациями японского полупроводникового робота — ровными и бесстрастными.
Каждое утро в девять ноль-ноль шофер распахивает дверцу черного «мерседеса», Есенская как привидение выныривает из полумрака кожаного салона — негнущаяся, прямая, ледовитая. Рыбья кость в горле своих многочисленных конкурентов, страх и ужас своих немногочисленных подчиненных!
Чеканя шаг, она проходит через вертящиеся двери холла. С учтивой доброжелательностью раздвигает губы в псевдоулыбке — дежурный охранник козыряет ей в ответ, молодцевато вытянувшись в струнку. Взмывает в лифте на небеса, на десятый, управленческий, этаж. Ее секретарша Марина, неудачный клон своей начальницы, по мере приближения Есенской стремительно бледнеет. Она в меру сил стремится подражать патронессе — одевается в такие же английские костюмы из русской полушерсти, прикрывая роскошество юного тела веригами пиджаков и пионерской строгостью белых блузок. Гладкая прическа, минимум косметики, ровный безынтонационный голос — условно-доброжелательный, с металлическими гласными, глухим лязганьем согласных, с угрожающим присвистом шипящих — голос руководителя большой фирмы, голос властительницы мира сего, голос, от которого стынет кровь в жилах младшего офисного персонала.
— Добрый день, Эльза Генриховна!
Доброжелательный кивок, полураздвинутые, словно приподнятые корнцангом хирурга, пластические губы.
— Прошу вас! — Демонстрируя старосветскую галантность, которая так импонирует дамам, пропускаю ее вперед у дверей лифта.
Тот же кивок и та же улыбка, сохраненная в первозданном виде вечной мерзлотой ее бесстрастного лица.
В награду мне достается неожиданное:
— Как вас зовут?.. Кажется, вы из отдела Фирозова?
— Да... Игорь Ромшин, к вашим услугам, — расшаркиваюсь, надеясь неизвестно на что — на ее импульсное расположение ко мне, на внезапную благосклонность судьбы...
Но Железная Леди уходит, не обронив ни слова. Негнущаяся ортопедическая спина скрывается за поворотом коридора. Попавшиеся навстречу сотрудники вжимаются в стенку, парализованные ядом отравленной вежливости, несущей неизбежную карьерную смерть.
«Она заинтересовалась мной!» — стараюсь приглушить внутреннее ликование.