Он виновато потупился.

– Да так… писал… ты прочти…

Я прочел то, что он назвал рассказом. Потом еще что-то подобное. Не знаю, не могу определить, к какому жанру, виду литературы следует отнести прочитанное, но это было невероятно интересно и талантливо. Ясно было, что пером движет рука совершенно неопытного литератора, но точность увиденного, непривычность взгляда на жизнь, подлинная искренность, самобытность рассказов Луспекаева произвели на меня ошеломляющее впечатление. Паша, оказывается, умеет не только видеть и изображать подсмотренное в людях, он очень по своему, по-луспекаевски, осмысливает жизнь».

Немало любопытной информации извлечет из приведенного отрывка внимательный читатель. Попробуем и мы сделать это.

Ну, во-первых, совершенно очевидно, что увлечение Павла Борисовича детективной прозой улетучилось, иначе Олег Валерианович не затруднился бы с определением жанра. Ясно, во-вторых, и то, что литературные поиски Луспекаева существенно усложнились. Оно и понятно. Когда он писал детективную прозу, перед ним, как студентом актерского курса, вставали творческие задачи куда более скромные, чем те, которые возникали, когда он стал последовательно одним из ведущих мастеров столичных театров – в Тбилиси, в Киеве и в Ленинграде. Проза как бы отразила эволюцию артиста за прошедшие десять-двенадцать лет. Вряд ли уместно усомниться, будто занятия ею не оказали чувствительное влияние на сценическую деятельность Павла Борисовича – укажем еще раз на свидетельство Леонида Викторовича Варпаховского. Добавим к этому и то, что писатель, если он действительно писатель, а не халтуршик-книгопек, каковых нынче расплодилось великое множество, познает своих персонажей через познание самого себя. Когда Флобер утверждал, что «Эмма Бовари – это я!», он отнюдь не кокетничал, а констатировал факт своей биографии.

Перелопачивая «груды слов» в поисках единственно необходимого, писатель стремится к одному – пробиться к правде, затаившейся и в сюжете, и в особенностях характеров персонажей, и в иных составляющих частях его произведения, постичь душу истины той проблемы, к осмыслению которой он обратился.

Работа великих мастеров сцены соответствует – адекватна, как выразились бы ныне, – работе великих (да и просто хороших!) мастеров слова. У самых великих она проявляется наиболее мощно. Не все осознают это, многие лишь догадываются. Луспекаев, думается, осознавал это вполне. Осознавал и умно, толково использовал в своем ярком сценическом творчестве. Две Музы соединились в общем усилии…

К сожалению, ни литературные опыты студента Луспекаева, ни литературные опыты артиста Луспекаева не сохранились.

Следующее, на что невозможно не обратить внимания в приведенном отрывке, – это чистосердечное признание Олега Валериановича в том, что он «был тогда не очень высокого мнения об общей культуре и образованности Павла».

Справедливости ради надо сказать, что не один он придерживался такого мнения. В театральных и кинематографических кругах Питера тех лет широко и не без удовольствия тиражировалось «шутливое» утверждение Игоря Олеговича Горбачева о том, что «Паша Луспекаев и «Мойдодыра»-то в подлиннике не читал».

Несправедливое мнение о «темноте и необразованности» Павла сформировалось еще в «Щепке» и тянулось за ним всю жизнь, не слишком, впрочем, отравляя ее в силу его снисходительного характера.

Увы, кто из провинциалов, поступивший в любой из творческих вузов Москвы, будь то театральное училище, ВГИК или Литературный институт, на собственной шкуре не испытал то, в чем искренне (и мужественно) признался Олег Басилашвили. На паренька из глубинки сверстники из Москвы или Питера, да и из других столиц союзных республик, посматривали свысока, как будто те виноваты были, что в их вытеграх, каргополях и конотопах не были учреждены в свое время ни Эрмитажи, ни Русские музеи, ни Третьяковки и Музеи имени Пушкина. И было уже неважно, если в знаниях, приобретение которых не зависело от наличия музеев, провинциалы опережали столичных сверстников – например, в знании классической и современной литературы, если они с течением времени, неутомимо посещая музеи, сокращали разницу в знаниях о живописи или сводили на нет, а то и вообще уходили далеко вперед. Столичные ребята не любили признавать свое поражение. Частенько это приводило к тому, что провинциалов откровенно третировали. Тут, впрочем, все зависело от характера провинциала. Таких, как Василий Шукшин или Николай Рубцов, не слишком-то потретируешь, они умели не только постоять за себя, но и поставить на свое место столичного однокурсника, задравшего носишко.

К этой же независимой категории провинциалов принадлежал и Павел Луспекаев. Он настолько не придавал этому значения, что даже сам поддерживал мнение о своей «дремучей невежественности». Зато как же удивлялись те, кто относил его к «недостаточно культурным», когда выяснялось, что читает он не меньше их, а в смысле осмысления прочитанного мог дать им большую фору.

Заглянем еще раз в воспоминания о Павле Борисовиче, принадлежащие перу Михаила Козакова:«Надо сказать, что стихи он сам не читал, неважно знал поэзию, но по-настоящему хорошие слушать любил, хотя слегка подтрунивал над актерами, помешанными на поэзии: «роли, роли надо играть! А вы все: Юрские, Козаковы и прочие Рецептеры чудите…»Слово «по-настоящему» выделено не случайно. Может ли человек, знавший поэзию неважно, отличить хорошие стихи от плохих? Не «пал» ли Михаил Михайлович «жертвой» преднамеренного лукавства Луспекаева?.. Предупреждала ведь наблюдательная умница Аля Колесова, что Павел «был не прост, ох как не прост!..».

Но вернемся к анализу отрывка из Олега Валериановича.

Узнав, что Луспекаев пишет прозу, он не радуется этому, а осуждает: да как он посмел, жалкий провинциал! Даже я, человек из интеллигентной московской среды, не позволяю себе это!.. Да простит меня замечательный артист за некоторую утрированность подачи его признания! Но, увы, как это знакомо и как – печально…

Зато потом, невольно подавив в себе осуждение, автор отрывка разражается восхищенным, но вполне осознаваемым панегириком достоинствам прозы Луспекаева, завершая его воистину замечательным признанием: «Паша, оказывается, умеет не только видеть и изображать подсмотренное в людях, он очень по-своему, по-луспекаевски осмысляет жизнь».

Вспомним, что заповедал своему любимому ученику Константин Александрович Зубов, сравним с тем, что сообщил умный, проницательный Олег Валерианович Басилашвили, вслушаемся в звучание обеих фраз, и вряд ли у кого-нибудь из нас возникнет сомнение, что в принципе и тот и другой говорят об одном и том же.

Так или иначе, но нет сомнений и в том, что работа над своей собственной прозой помогала Луспекаеву в работе с текстами других писателей. Уже в первом семестре на первом курсе обучения в «Щепке» и педагоги, и сокурсники отмечали необыкновенное усердие и дотошность студента Луспекаева в изучении авторских текстов. Ему было мало просто выучить текст, надо было попробовать каждое слово «на зубок», ощутить чувственную и плотскую его упругость. И только после этого воплощать в конкретное действие. Так было с чеховской «Ведьмой», так было и с отрывком из романа А. Фадеева «Молодая гвардия».

В «Щепке» же под неусыпным наблюдением «Зуба» и «Мити», то бишь профессора Зубова и ассистента-педагога Дмитриева, студент Луспекаев заразился еще одной страстью, принявшей постепенно несколько болезненную, несколько патологическую форму – страстью к репетициям. Он мог, казалось, репетировать круглосуточно, его раздражали перерывы, перекуры (хотя и сам много курил), особенно – необходимость есть и спать. Уходя из училища на Неглинной в общежитие на Трифоновской, он «жил» уже завтрашней репетицией. Он впадал в ярость, если репетиция срывалась из-за неявки студента-партнера по неуважительной причине или неготовности к репетиции. Сам он ни в «Щепке», ни работая в театрах, никогда не позволял себе этого.

«Работал он весело, озорно. Никогда не позволял себе прийти на репетицию «пустым», – сообщал о совсем еще юном актере Луспекаеве один из первых его партнеров на профессиональной сцене Мавр Пясецкий. – Не то, что не позволял, просто не мог иначе – не умел».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: