— Еще секундочку! — Она физически чувствовала, как ему больно. Нет, никогда бы она не могла быть медсестрой!
— Ох! — воскликнул Леон и невольно дернул головой.
— Все! Все! — быстро сказала Тоня, отбрасывая в сторону окровавленный тампон. — Вы сами себе помогли.
Накладывать бинты ее учили в разведшколе. Но по-настоящему она бинтовала второй раз в жизни. В первый пришлось бинтовать ногу Гени, которую тот до крови ушиб недели две назад, во время приземления, после учебного прыжка с парашютом. Геня, правда, не стонал, но один раз дико выругался от боли…
А этот пленный терпеливо переносил страдания. Тоня невольно с уважением отнеслась к его стойкости, а Леон, ощущая, как новый бинт мягко стягивает ему голову, как быстро и ловко движутся руки девушки, впервые поймал себя на том, что не прислушивается к шагам за окном.
Когда с перевязкой было покончено, Тоня осторожно затянула узелок и ножницами отрезала концы бинта. Славно получилось: голова сахарно-белая, бинт — виток к витку, уложен по всем правилам, каким ее обучали еще в разведшколе.
Леон закрыл глаза и молча откинулся на подушку. Казалось, он потерял сознание. Тоня долго искала пульс на его большой руке и, когда совсем уже отчаялась, нашла. Пульс был, как ей показалось, ровный и сильный.
В хате сгустились сумерки, плетень за окном растворился во мгле, и только тонкие ветви тополя, казавшиеся еще более черными, чем днем, зловеще покачивались на фоне неба, похожие на воздетые в мольбе руки.
Где-то гудели самолеты. Тоня уже давно привыкла различать их по шуму мотора. Особенно точно она узнавала «юнкерсы»: если слышался как бы двойной надрывный звук: «у-у, у-у, у-у…» — значит, приближаются «юнкерсы». Но сейчас ей было не до самолетов. Как будто бы и все в порядке, но слишком уж долго он молчит. Что с ним?
— Вы меня слышите? — спросила она, склоняясь над раненым.
— Да, — тихо ответил он. — Ничего, теперь уже легче… Если можно, пожалуйста, зажгите свет… Фонарь на полке. Электричество здесь не горит.
В углу, на полке наспех срубленного шкафа, из глубины которого пахло мышами, Тоня нащупала «летучую мышь», вытащила и, сломав несколько спичек, наконец зажгла. Чадное пламя взметнулось поверх стекла, и по потолку заплясали тени.
— Ну вот, — сказала Тоня и поставила лампу поближе к его изголовью.
В ту же секунду кто-то сильно забарабанил в дребезжащее стекло.
— Что? Чего надо? — закричала Тоня, прижав лицо к окну.
Совсем близко, с другой стороны, к стеклу прижалось испуганное лицо Круглова.
— Окно занавесь, тетя!.. Слышь, «юнкерса» летят!..
Тоня быстро обернулась. Что это? Рука Леона медленно поворачивала колесико лампы, убавляя пламя. Значит, он понял?! Понял или догадался?
Она замерла, глядя, как румын повернул колесико почти до конца, оставив вокруг фитиля едва тлеющую желтую корону. Все предметы в хате вновь погрузились во тьму. Как хотелось бы ей сейчас увидеть его лицо — что оно выражает? Но белела лишь повязка, а черты лица смазал полумрак.
В одно мгновение ее чувства до крайности обострились.
— Почему он стучал? — вдруг спросил Леон. — Потому что мы зажгли свет?
Тоня молчала. Вопрос Леона не только не снял, но как бы даже подтвердил ее предположение.
— Да, — проговорила она медленно. — Я забыла затемнить окно.
Он уловил в ее ответе сухость.
— Это я виноват.
— Нет, — сказала Тоня. — Почему же вы?
— Я вчера закрывал окно половиком, — сказал Леон. — Он лежит у дверей. Но я забыл вас предупредить. Значит, виноват я!
Тоня взяла половик и стала прицеплять его к двум прибитым над окном гвоздям. Когда это ей удалось, Леон вновь прибавил света.
— Вы очень торопитесь? — спросил он.
Тоня взглянула на часы — без четверти восемь. Она вспомнила о приказе Савицкого.
— Да, мне пора.
Он приподнялся на локтях и, стараясь не поворачивать больную голову, стал поправлять подушку.
— Я помогу вам, — сказала она.
— Нет, спасибо, я сам. Вы не могли бы достать мне какую-нибудь книгу?
— Но у нас книги только на русском языке, — сказала Тоня, наивно надеясь «поймать» его.
Но в желтом, сумрачном свете лицо его казалось спокойным. Он не выдал себя ничем. Взгляд темных, чуть выпуклых глаз был устремлен куда-то поверх ее головы и не выражал ничего, кроме усталости.
— Жалко, — проговорил он. — А скажите, как вас зовут? Это не секрет?
— Тоня.
— Тоня? Спасибо вам, Тоня. Вы были ко мне добры!
— Что вы! — возразила она. И, уже стоя в дверях, попрощалась.
— Вы еще придете? — спросил он.
— Приду. Нужны ежедневные перевязки.
— Нет, приходите сегодня, — попросил он как-то по-мальчишески, словно перед ним была знакомая девушка. — Вы сможете прийти сегодня?
— Не знаю, — сказала Тоня. — Если не будет других дел. У меня ведь еще пятеро раненых.
— И все такие, как я?
— Нет, это наши.
— Понимаю, — сказал он и с улыбкой махнул рукой. — Ну ладно, я постараюсь заснуть. Как вы думаете, — остановил он ее, когда она уже взялась за ручку двери, — меня сегодня уже не будут допрашивать?
Она пожала плечами и вышла.
Какой темный, промозглый вечер! Резкий ветер ударил Тоне в лицо, и она ощутила на щеках хлопья мокрого снега. Во мраке маячила фигура часового.
— Круглов! — окликнула она.
— Круглов сменился! — ответил из темноты густой, приглушенный бас. — Уже полчаса как… А вы не знаете, сколько времени?..
— Так если ты полчаса назад заступил, значит, сейчас на полчаса больше.
— Кто знает, — отозвался часовой. — На посту время, как резина, тянется…
Ему, очевидно, хотелось поговорить, но Тоня торопилась. Она быстро сбежала с крыльца и по щиколотку увязла в чавкающей грязи. Что может за каких-нибудь два часа наделать мокрый снег!
И Тоня подумала, что это ведь первый весенний дождь. В Москве он пройдет, может быть, в конце апреля, а возможно, и в середине мая, а здесь весна ранняя…
Она уже минут на сорок опаздывала к Савицкому. Что же сказать ему? Как будто ничего интересного не было. А история с лампой?..
— Тоня!
Она перепрыгнула через лужу и остановилась. Егоров вышел из-за дерева, мимо которого она только что пробежала.
— Ты что тут делаешь? — спросила она, хотя вполне могла бы и не спрашивать.
На плечи Егорова была наброшена плащ-палатка. Он тут же скинул ее с себя, набросил на плечи Тони. Затылком она ощутила грубую влажную ткань.
— Ну, поговорила? — хмуро спросил он. — С этим…
— Поговорила.
Он шел рядом, широкими шагами переступая через те лужи, которые она с трудом перепрыгивала.
— Ну и что?
— Вот иду к Савицкому. Все ему доложу…
Он ни о чем больше не стал расспрашивать, просто шел рядом и молчал.
Она взяла его ладонь в свою.
— Замерз совсем, дурень!
Егоров шумно вздохнул.
Они уже подходили к хатке разведотдела. Тоня выпустила его руку.
— Иди домой. Как освобожусь, загляну. — И быстро свернула на дорожку.
Однако Савицкого не было. Ординарец, худощавый, шустрый паренек, сказал, что полковник у командующего, а ей приказано ждать.
Тоня присела на скамейку перед жарко топившейся печкой. Яркий электрический свет от стучавшего за стеной движка заливал хату, на стенах которой еще сохранились выцветшие фотографии хозяев; их было до десятка в каждой рамке, висевшей рядом с окном. Очевидно, вся родня: от деда, участника русско-японской войны, и до того солдата, который мерзнет где-нибудь на Севере, в карельских лесах. Вот он совсем мальчишкой снят с гармошкой. Руки держат гармонь напряженно, а светлые глаза таращатся в объектив. Очень уж старался парень получше получиться…
Впрочем, кроме печи, темных стен и этих вот фотографий, в хате ничто не напоминало о прошлой жизни.
Посреди комнаты — походный стол на тонких ножках, на нем грудой лежат документы, а на самом краю — телефоны в желтых кожухах; в углу, покрытый зеленой краской, примостился немецкий несгораемый ящик. Ну и кряхтят солдаты, когда грузят его на машину при переездах!