Над тучами и над землей —над всем владычествовал ураган. Все дрожало перед ним —и одинокое дерево среди поля и вековые великаны в дремучей чаще на склонах гор. Старые и молодые березы, густо растущие на горе Градек, вознесшейся над деревней Уезд, жалобно стонали и гнулись, ураган злобно срывал последние желтые листья и в бешеном порыве гнал их в черную мглу. А на соседней вершине Гурке непокорно гудел дубовый лес. Потрясая раскидистыми кронами, дубы сопротивлялись вихрю, который, стремительно вырвавшись из леса, бросался на притихшую деревню, прилепившуюся к Градеку, как одинокое гнездо.

Раскачивались и шумели деревья вдоль дороги и в садах. Громче всех гудела вековая липа в просторном дворе Козины, а журавль у старого колодца под липой отчаянно скрипел и визжал. Но все тонуло в вое ветра, свирепствовавшего в густых ветвях старого дерева.

В доме горел огонь. Тусклый свет, пробивавшийся во двор сквозь низенькое оконце, упал на взметнувшийся внезапно столб желтых листьев; вихрь яростно закружил их, подхватил и в одно мгновение унес в темную высь. И когда ураган, словно взбесившись, заревел и засвистел с особенной злобой, кто-то подошел к окну. Показался чей-то силуэт, окно приоткрылось, и обнаженные женские руки выставили в темноту небольшую миску; тотчас же над миской заклубилось белое облачко, заклубилось и, точно рой мельчайших снежинок, было развеяно ветром, в жертву которому было назначено. Рыдающая Мелюзина жадно поглотила муку, поданную ей для умилостивления, застонала и, ринувшись во тьму, исчезла.

Окно закрылось, тень за окном исчезла.

На дворе по-прежнему бушевала непогода. Но в доме, в довольно просторной горнице, было тепло и уютно. В очаге пылал огонь и потрескивали смолистые деревья. Ярко горела воткнутая в черный светец лучина и освещала женщину, которая, принеся жертву Мелюзине, отошла от окна и поставила порожнюю миску на некрашеную полку.

Это была крестьянка, молодая, стройная и красивая женщина; особенную прелесть ее лицу придавал открытый взгляд карих глаз и прямой нос. На ней был обычный наряд —юбка и безрукавка, голова была повязана пестрым платком.

Поставив миску на полку, она опять уселась на стул поодаль от расписной кровати с пологом и, взявшись за толстый шнур, равномерным, легким движением стала раскачивать подвешенную к потолку холщовую люльку, напевая вполголоса:

Бай, бай, детка,

Малолетка,

Ты б уж спала да молчала,

Своей маме не мешала…

За окном ей вторила буря. Вой ветра и шум деревьев сливались в один сплошной рев, от которого стекла дребезжали в рамах. Молодая мать продолжала петь колыбельную песенку. Из-под полога, свисавшего над кроватью, доносился громкий шепот и приглушенный смех. Долго сдерживаемый смех прорвался, наконец, и зазвенел, веселый и звонкий, как серебряный колокольчик. Другой, низкий голос тотчас стал его успокаивать, а хозяйка прикрикнула, но совсем не строго:

— Потише там, дайте Ганалке заснуть! —И, покачивая люльку, она снова запела:

Не заснешь же, голубочек, Бросим детку в омуточек; А из омута в Дунай — Схвати его водяной!..

Маленькая Ганалка глядела в одну точку и, довольная, что-то лепетала все тише и тише, пока, наконец, не умолкла. Качнув люльку еще раз-другой, мать отпустила шнур и направилась к кровати; в тот же миг из-под светлого полога поднялся ее муж, который играл там со старшим сынишкой.

Это был высокий статный крестьянин лет тридцати с небольшим, с длинными темно-русыми волосами. Закинув волосы за уши, он с улыбкой взглянул на свою жену. А трехлетний круглолицый мальчуган в рубашонке, с горящими, как угли, глазенками, цеплялся за плечи отца и звал мать под полог.

— Тише вы, йеугомонные! —с притворной суровостью прикрикнула хозяйка.—Давно спать пора. Ложись, Павлик! Живо под одеяло! Смотри, Ганалка уже спит.

— И как крепко спит! — рассмеялся отец, указывая на люльку, в которой была видна белокурая головка двухлетней девочки. Свет лучины золотил ее светлые кудряшки, девочка улыбалась.

Молодой Сладкий, прозванный Козиной по имени своей усадьбы, подошел к люльке. Он был в светлых кожаных штанах до колен, высоких чулках и тяжелых башмаках, без жилета, рубаха с широкими рукавами распахнулась на груди. Козина протянул руки к дочурке, высоко поднял ее и, лаская, понес к постели; все его движения обличали силу и ловкость. На постели собралась теперь вся семья — развеселившиеся ребятишки, карабкающиеся на плечи отца, и смеющиеся вместе с ними родители. Здесь царила гармония семейного счастья, которое не мог нарушить вой осенней непогоды.

Это счастье, однако, досталось не без боя. Когда четыре года тому назад Козина, уже самостоятельный хозяин, поведал матери, кто его избранница, старая Козиниха сначала и слышать не хотела об этом. Девушка была, правда, красивая, но из бедной усадьбы. Не такую невестку хотела бы видеть в доме старая Козиниха. Правда, должность старосты не передавалась больше от отца к сыну в их роде, но все же, как и в старые времена, он принадлежал к числу наиболее уважаемых в Ходском крае, и дом Козины по-прежнему был окружен почетом. Ведь каждый ребенок знал, за что новые паны сместили деда Козины с должности ходского старосты: он не захотел плясать под их дудку и идти против своих.

Но в конце концов старуха все же уступила.

— Яблоко от яблони недалеко падает,—говорила она про сына.—Настоящий Козина упрям, как бык. Только бы Ганка не связала его по рукам и ногам…

Веселый волынщик Ржегуржек, по прозвищу Искра, смеясь, сказал тогда:

— Я уверен, не свяжет! Как голубки будут жить!

Еще бы не предсказывать ему благополучие и любовь, когда один он знал тайну молодого хозяина, был его послом и советчиком. Так или иначе, а предсказание его сбылось.

Молодой Козина и Ганка действительно жили, как два голубка, и не полгода, не год, как часто бывает, а вот уже пятую осень. Козина чувствовал себя в семье счастливым, и чем дальше, тем больше. Сидеть дома с женой и с детьми, шалить и забавляться с ними — лучшего он не желал. В деревне уже начинали злиться за то, что он почти не появлялся в мужской компании, не приходил даже выпить кружку пива и покалякать о разных делах.

Разве только с волынщиком Искрой Ржегуржеком он всегда не прочь был встретиться и потолковать где-нибудь в поле, на опушке леса или в воскресный день у себя в саду.

Да, не узнать было молодого Сладкого. Когда-то он любил бродить целыми ночами по лесу с ружьем и силками, рыл волчьи ямы и всегда готов был подстроить какую-нибудь штуку ненавистным панам. А женился — присмирел, как ягненок.

И когда паны приказывали привезти дрова или явиться на какую-либо другую работу, он молча выслушивал приказание и посылал своего работника. А прежде он, как и все в Ходском крае, проклинал барщину и всячески уклонялся от нее.

Старая Козиниха в такие минуты, крепко сжав губы, сурово и мрачно смотрела на сына. В душе она осуждала его, а порой и жаловалась своему старшему брату, Грубому из Драженова, когда он заглядывал к ней:

— Нет! Это не Козина. Не в отца пошел. У него только жена на уме.

«Жена и дети»,—правильно было бы сказать. Так по крайней мере казалось и сейчас, когда он, не слушая завываний осенней бури, Сидел со своей семьей на кровати под пологом и смеялся вместе с детьми, расшалившимися, как котята.

Вдруг он выпрямился и прислушался. Одновременно очнулся от дремоты и старый Волк; выскочив из-под стола, пес залаял.

— Посиделки ведь только начались,—удивилась Ганка, беря на руки дочку. Ганка подумала, что кто-нибудь из прислуги возвращается с посиделок у соседа.

— Нет, кто-то чужой,— ответил Козина. В эту минуту снова раздался стук в дверь.

Козина вышел в сени. Загремел засов, и снаружи послышался мужской голос, распевавший:

На Уездском Градеке сладко поет пташечка…

Потом что-то сказал Козина, заглушая слова певца; но мужской голос продолжал петь:

Ах, как славно распевает! Звуки песни Льются, льются, залетая к нам в ворота…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: