Уговорились, что пойдут Псутка из Постршекова, Немец из Мракова и Пайдар из Поциновице.
— Хорошо, мы пойдем, - сказал Псутка,—но в Вене немцы, а мы по-немецки не умеем, ни я, ни Немец, да и Пайдар тоже. А тут надо еще при дворе… Куда нам!..
— Вот что, вам это уже не впервые, Юст,—обратился к нему Немец.—Вы бы могли пойти с нами.
Ожидавший такого предложения, Юст недолго отказывался и возражал только для виду. Согласившись на общие просьбы — по-прежнему молчал только Пршибек,—Юст обязался провести ходоков в Вену и добиться для них приема у императора.
После этого общим рукопожатием было скреплено торжественное обещание хранить в тайне все, о чем говорилось здесь сегодня.
Немного спустя в доме волынщика снова наступила тишина. Ходские старосты темной зимней ночью начали расходиться по своим деревням. Козина с Юстом сели в сани и поехали в город. Следом за ними выехали вторые сани —с Пайдаром и молодым Шерловским.
Некоторое время Козина и Юст слышали за собой скрип полозьев, но вскоре с головой ушли в разговор о предстоящей борьбе с тргановским паном и ничего больше не замечали. Да и мудрено было, раз ноциновицкие сани неподвижно стояли у околицы. В них уже было не двое седоков, а только один. Старый Пайдар, кутаясь в шубу, сдерживал нетерпеливого сильного мерина, длинная грива которого развевалась на холодном ветру. Пайдар ждал, ждал и уже начинал не на шутку сердиться. «Только на минутку»,—сказал этот сумасшедший парнишка Шерловский. Только взглянуть на Манку. Ну, если застанет его там Матеи, будет ему взбучка. Так-то он соблюдает тайну! Ведь никто не должен знать, что они собирались здесь. Затемно приехали, затемно должны и уехать. Что, если кто увидит, как парень топчется там у ворот, и узнает его?.. Но послышались чьи-то быстрые шаги,— это он.
Запыхавшийся Шерловский вскочил в сани.
— Ну, как? — спросил Пайдар.
— Все благополучно, дядя. Видел ее. И не только видел, но и говорил с ней! —Шерловский был крайне возбужден.
Пайдар тронул вожжи, хлестнул коня, и тот галопом пустился по занесенной снегом дороге. Шерловский рассказывал, как ему повезло. Он недолго бродил под окнами. Манка вышла запереть калитку, тут он ее окликнул, они постояли и поговорили. Но о том, что сегодня он впервые обнял и поцеловал ее, парень не рассказал. Успокоенный уверениями Шер-ловского, что он ни единым словом не выдал Манке, где был, а сказал ей, что возвращается из Кленеча, Пайдар больше не расспрашивал. Парень был этому рад. Он тотчас же забыл о собрании у волынщика, которое продолжало занимать мысли сидевшего рядом с ним старика, и унесся мечтами к Манке. Скрипели сани, прорезая морозную тьму. Комья мерзлого снега разлетались из-под копыт мчащегося вихрем коня. Но молодому ходу было хорошо и тепло, словно он ехал весенней ласкающей ночью.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Минул рождественский пост и святки. Морозы, свирепые в декабре, не смягчились и в новом году. Снега выпало много, весь Ходский край словно потонул в снегу. Одиноко стоящий среди гор и холмов у подножья Чешского Леса Тргановский замок выглядел сиротливым, заброшенным: по соседству с ним чернело несколько хибарок да небольшая мельница. Тихо и пустынно было вокруг, а еще тише в его просторных покоях.
Безоблачный день угасал. Лучи предзакатного солнца освещали небольшую, но красиво и уютно обставленную комнату в замке. Правда, деревянный потолок был уже плохо виден, но на стене против окон, на дубовой панели, еще дрожало золото последних лучей, озаряя клавикорды с изящными резными ножками. За клавикордами сидела младшая дочь Ламмин-гера, Мария. Свет падал на нее сбоку, окрашивая багрянцем густые волосы на склоненной к нотам головке и легкие светлые кудряшки на затылке. На темно-зеленом платье резко выделялись кружевной воротничок и белоснежные манжеты.
Мария долго глядела в раскрытые ноты. Затем, словно очнувшись от дум, улетавших прочь от нотных знаков, она опустила белые длинные пальцы на клавиши и заиграла «Ча-конну». Нежные мелодичные звуки нарушили царившую в комнате глубокую тишину. Но они быстро оборвались. «Чаконна» показалась Марии скучной. Она перевернула несколько нотных листков и стала с увлечением играть бурную «Сарабанду». Но и «Сарабанду» она не доиграла до конца. Игра надоела ей, и она с досадой захлопнула нотную тетрадь, которую составил и выпустил недавно в свет, «к вящему потеше-нию всех любителей музыки», Иоганнес Кунау. Уронив руки на колени, она устремила свой взгляд в окно —туда, где за вершинами покрытых снегом деревьев пылало золотисто-багровое зарево заката.
Глубокая тишина вновь овладела комнатой — тишина мертвого зимнего вечера, которая даже спокойную душу наполняет непонятной щемящей тоской. Отпечаток этой тоски вместе с выражением капризного детского упрямства лежал на лице молодой девушки. Она глядела на деревья, каждая веточка которых была ей знакома, на покрытую застывшим лесом гору, всегда одну и ту же, всегда закрывающую горизонт, глядела… и ничего не видела. Один бог ведал, где были ее мысли. Она не заметила, как золотые полосы света сползли с дубовой панели на паркет, а затем исчезли. С потемневшего потолка спустилась пелена зимних сумерек, она постепенно закутала углы, стены и клавикорды вместе с задумавшейся девушкой. Только светлые волосы, кружевной воротничок и тонкие белые руки выделялись из мрака, точно на потемневшем старом портрете.
Вдруг Мария почувствовала, что кто-то коснулся ее головы. Она быстро обернулась и увидела ласковое бледное лицо матери, ее взгляд, полный любви и нежности.
— Ты уже кончила играть, дитя мое?
— Ах, да… скучно. Что за удовольствие играть всегда для себя и слушать самое себя! Точно в тюрьме!
— Господь с тобой!..
— Ах, маменька, вы не поверите, как мне тут тоскливо и грустно. Эта вечная тишина, как в могиле! Ни одного веселого голоса. Все такие молчаливые, словно неживые. О, да, конечно, если бы отец… Но он всегда такой задумчивый и озабоченный, так часто не в духе. Да вы сами это знаете. А в воскресенье, как сегодня, время особенно долго тянется, конца ему нет…—плачущим голосом закончила девушка.
Подавленный вздох матери свидетельствовал о том, что дочь высказала ее собственные мысли. Тем не менее баронесса постаралась успокоить девушку.
— Ты слишком непоседлива, дитя мое, и слишком многого требуешь. Время года такое… Сейчас нигде нет веселья.
— Сейчас, на масленице? А в Праге?
— Да, пожалуй, и тебе и мне не мешало бы…
— Съездить в Прагу? Вот видите, маменька, и вам здесь тоже тоскливо.
— О, я привыкла к этому тихому захолустью… Я бы ни на что не жаловалась, если бы не эти тревоги и опасения…
— Какие?
— Да все об отце. Я уже радовалась, что все кончено, и теперь, когда больше нет этих злосчастных грамот, настанет, наконец, покой. Но эти люди! Они сразу так переменились. От нас почти все скрывают, но и без того ясно, что в народе брожение, что все больше растет недовольство, и мне часто приходит мысль…
Баронесса вдруг замолчала.
— Какая? Что может быть бунт?
— Было всюду тихо, спокойно, никаких столкновений, и вдруг ни с того ни с сего они не желают больше повиноваться. Ясно, появились среди народа какие-то смутьяны, которые подстрекают их… Что ж, в этом нет ничего удивительного.
— Зачем же отец держит нас здесь?
— Ради бога, дитя мое, не вздумай только заикнуться ему об этом. Он ужасно рассердится. Я, вероятно, слишком труслива и осторожна… Скорее всего, никакой опасности нет. Иначе он не оставил бы нас здесь,—уговаривала свою дочь кроткая баронесса, опасаясь гнева супруга, который, наверно, пришел бы в ярость, если бы дочь завела подобный разговор.
Не успела баронесса кончить, как распахнулись двери, и в комнату вошел старый камердинер Петр с двумя зажженными свечами в двойном серебряном подсвечнике. Седой бритый слуга был в темном кафтане, коротких черных штанах и черных чулках. Он с поклоном пожелал госпожам доброго вечера и поставил подсвечник на клавикорды. Сердечный тон старика и вся его манера держаться показывали, что он был для дам больше чем простым слугой. Это особое благоволение он заслужил многолетней преданной службой еще отцу баронессы Ламмингер фон Альбенрейт, старому князю Лобко-вицу, после смерти которого перешел к его дочери, вернее к ее мужу, став у него камердинером. Но всей душой старый Петр был предан своему первому господину, князю Лобкови-цу, которого он никак не мог забыть.