Майор с неподдельным интересом рассматривал подследственного, а Иван Егорович делал вид, что он вообще попал сюда по недоразумению, случайно.

Глядели они вот так друг на друга уже минут тридцать.

Зазвонил телефон. Ткаченко помедлил, дождался второго звонка и поднял трубку.

— Молчит, — ответил он невидимому собеседнику и пожал плечами. — Пока молчит… Как веревочке не виться… Песенка его спета. Хорошо, я зайду позже.

Он положил трубку на рычаг и, улыбнувшись возникшим мыслям, мельком, как-то равнодушно-досадливо глянул на Ивана Егоровича.

Зюзюк перехватил этот взгляд.

— Не убивал! — крикнул он вдруг. — Никого не убивал… Нет! Не расстреливал, не вешал! Да, служил у них, было такое… И подписку давал. Молодой ведь был, хотелось выжить… Только в крови своих не замешан!

— Хорошо, коли так, — сказал Ткаченко. — К этому мы еще вернемся, Зюзюк.

Он встал из-за стола, выбрал в папке одну из фотографий и, держа ее в руке, подошел к Ивану Егоровичу.

— Вот, посмотрите сюда, пожалуйста…

Это была увеличенного размера перепечатка с фотографии военных лет. Виселица с шестью повешенными. На груди у каждого дощечка с надписью: «Я был партизаном». У виселицы, обнявшись, стоят четверо хохочущих мужчин в немецкой форме.

— Смотрите внимательно, гражданин Зюзюк.

— Меня здесь нет, — облегченно вздохнул Иван Егорович.

— Да, вас здесь нету, — сказал Ткаченко. — Вы помните этих людей? Посмотрите на них…

— Вот это Гельмут Вальдорф, гауптштурмфюрер, шеф Легоньковской службы безопасности… Рядом — следователь Шульц. Имя его не помню, забыл… А это Лось. Или Герман. Так его все звали.

— Фамилия?

— Никто его по фамилии не называл… Он из наших немцев. Фольксдойч. Мать у него оттуда. Но я слыхал, будто он по отцу Ольшанский.

— Значит, Герман Ольшанский, по кличке «Лось»?

— Вроде бы так.

— А четвертый? Этого вы не узнали?

— Узнал, — запнувшись, сказал Иван Егорович. — Это заместитель Вальдорфа. Темная лошадка… Прекрасно говорил по-русски. Мы даже думали, что он из наших. Конрад Жилински его имя. Как будто бы погиб он при освобождении.

— При освобождении кого? — усмехнулся Ткаченко.

— Ну… значит… при освобождении от фашистов, — выдавил Зюзюк.

— Советских людей, — сказал он и опустил голову.

III

Владимир Ткаченко родился на далекой Колыме, в славном городе Сусумане, спустя десять лет после окончания Великой Отечественной войны. Он заканчивал седьмой класс, когда отца перевели в Магадан, а когда Володя поступил в Московский институт иностранных языков, его родители — старые москвичи, всю жизнь обитавшие на окраинах Отечества, обосновались уже в столице.

Отец Владимира, полковник Ткаченко, начал войну молодым лейтенантом, заместителем начальника по политической части одной из западных пограничных застав. На рассвете воскресного дня 22 июня вступил он в бой с пришельцами и дрался до самого победного конца. Потом была Западная Украина, смертельные схватки с оуновцами, тяжелое ранение и вовсе нелегкая жизнь на Колыме, где служба шла год за два.

Владимир учился на втором курсе, когда не выдержало, надорвалось отцовское сердце. Тогда и решил Ткаченко-младший продолжить его дело и, не оставляя иняза, стал учиться параллельно в юридическом институте.

Из рассказов отца молодой Ткаченко многое узнал о карательной политике вермахта на оккупированных территориях Советского Союза, не говоря уже о зверствах службы безопасности, тайной полевой жандармерии и специальных зондеркоманд. Вторую половину войны бывший пограничник Николай Ткаченко прослужил в особом подразделении, которое устанавливало и расследовало факты массовых преступлений нацистов против мирного населения и охотилось за самими предателями с тем, чтобы поймать их с поличным и предать справедливому народному суду.

Подросшему сыну Николай Владимирович рассказывал о войне и обо всем том тяжком, что связано с нею, безо всяких прикрас и скидок на молодость парня, на изменившиеся теперь, в мирной жизни, условия нашего бытия. Он считал, что до тех пор, пока возможность новой войны полностью не исключена, поколение сыновей надо воспитывать в бойцовском, истинно мужском духе. А ежели говорить с ними о минувшей войне, как о некоей череде лихих приключений, как об увлекательной игре, не больше, будущие солдаты морально будут не готовы вступить в настоящее сражение.

— Как только поднимается рука у издателя, — возмущался Николай Владимирович, — подписывать в печать неправду о войне! Кому принесет пользу изображение «красивой», театральной смерти героя? Ведь это форменное кощунство по отношению к тому, по-настоящему жестокому, что пережили фронтовики, мои товарищи по оружию. А многие не пережили…

И Володя научился отличать подлинную военную литературу от тех книжек, страницы которых прямо-таки слипались от патоки умилительного, сюсюкающего тона, им некоторые авторы, якобы оберегая неокрепшую психику молодых читателей, пытались рассказать об огневых событиях.

— Нет, — говаривал Володин отец, — такая литература не воспитает из наших сыновей истинных бойцов. Конечно, я понимаю, мне можно возразить, дескать, у искусства, у литературы свои, особые законы. Только я глубоко убежден: при описании войны должна быть пусть и жестокая, но правда! Надо чтобы современные парнишки видели пот и кровь, знали, что война — не только мгновенный подвиг, это еще и каждодневный кровавый труд… Да-да! Война — это страшный, изматывающий тело и душу труд. Необходимый, вынужденный… И еще это потеря товарищей, с которыми ты делил место в землянке, кусок хлеба, щепоть махорки. Война — это разоренное врагом жилище твоих отца и матери, разрушенные города, растерзанные трупы женщин и детей. Страшное, сынок, и жестокое явление, большая беда в жизни нации. Ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову пожелать, чтобы эдакое повторилось вновь. «Война не игрушка, — говорил Владимир Ильич, — война — неслыханная вещь, война стоит миллионов жертв…»

И еще об одном обстоятельстве помни, Володя… Нынешний солдат, воспитанный на правильном восприятии прошлой войны, скорее и осознаннее примет требования уставов и командиров. Такой солдат поймет, что в войне выживает и побеждает наиболее идейно закаленный, профессионально подготовленный, организованный, трезво воспринимающий жестокий дух войны человек.

Не забывал Николай Владимирович сказать и о тех подонках, которые, изменив Отечеству, сотрудничали с врагом, повернув оружие против земляков. Пусть их было немного, только они все-таки были, эти презренные сволочи, большинство их понесло заслуженную кару, но кое-кто сумел ускользнуть от правосудия. Изменники попрятались по укромным щелям, сменив обличье, но рано или поздно их всех настигнет миг возмездия, ибо по совершенным ими преступлениям нет и не может быть срока давности.

IV

— Синьор не откажется от стаканчика вина? — спросил бармен, которому страсть как надоело молчать, а посетителей, кроме этого непонятного старика, в баре не было — слишком ранний час.

«Говорил ведь хозяину, чтоб открывал попозже», — подумал Луиджи, продолжая приветливо улыбаться старику, который и не смотрел даже в его сторону. Старик уткнулся в утреннюю «Корриенте» и, видимо, совсем забыл о чашке кофе, — ее он заказал, едва уселся за оцинкованную стойку.

— Виски, — сказал посетитель, — двойной…

Луиджи выполнил заказ, вздохнул и повернулся к небольшому цветному телевизору, на котором беззвучно плясали девочки из знаменитого телешоу «Блю гёрлс».

А старик залпом выпил виски и продолжал перечитывать репортаж о том, как на французском военно-транспортном самолете ДС-8, в сопровождении четырех агентов военной разведки был вывезен из Боливии бизнесмен Краус Альтман, который оказался гауптштурмфюрером Клаусом Барби́, военным преступником, известным под кличкой «Мясник Лиона».

«Глупо, глупо ты попался, камерад, — мысленно усмехнулся старик. — Утратил бдительность, не учел того, что к власти в Боливии пришло правительство левых сил. Оно тебя и поймало на крючок… Надо было сразу подаваться к Пиночету в Чили, или к Альфредо Стресснеру в Парагвай. Но ты все ждал чего-то… Вот и дождался, херр судовладелец, хозяин «Трансмаритима Боливиана».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: