Награждая в лице ОККМА настойчивость, энергию и ревностное исполнение долга, Рабоче-Крестьянское правительство ставит деятельность эту в пример другим работникам на обширном поприще народного хозяйства Республики, дабы ряды сознательных самоотверженных борцов за великое дело укрепления и развития коммунистического строя ширились и множив лись с каждым днем».
Отозвался на курскую победу В.В. Маяковский. В «ЛЕФе», 1923, № 4 (с посвящением Л. Ю. Б. — Лиле Юрьевне Брик) он напечатал стихотворение — гимн «Рабочим Курска, добывшим первую руду, временный памятник работы Владимира Маяковского». Губкин упоминает о стихотворении несколько раз в своих трудах. В особенности нравился ему конец; да и мог ли не нравиться?
Поэт внимательно следил за вестями из Курска; даже такие сугубо, кажется, технические детали, как искрошение долот и переход с ударного бурения на вращательное с алмазными коронками нашли своеобразное отражение в его гимне; впрочем, это показатель жадного интереса, который проявляла к курской разведке советская общественность.
В последних строчках поэт своеобразно откликнулся на экономическую дискуссию, бушевавшую вокруг КМА и наибольшей остроты достигшую несколько позже, в двадцать пятом — двадцать шестом годах.
Но о ней в главе 50.
Глава 43
Благословенна сладость научной победы! Втройне благословенна, если одержана не над одной бездушной природой, кол, по меткому замечанию Эйнштейна, хитра, но не злонамеренна, а и над косностью людской, завистью, которая не всегда бывает хитра; но почти всегда злонамеренна. Губкин имел полнейшее право торжествовать: вопреки хуле, упрекам, неверию и обидным насмешкам (одно время между злопыхателями прошмыгнула следующая «острота», попавшая каким-то образом в документы ОККМА: «Знаете, Губкин-то с Лазаревым обнаружили под Курском залежь двутавровых балок!..»), вопреки ажиотажу, не способствовавшему нормальной работе, тайна аномалии была раскрыта и было доказано, что причина ее та самая, ради которой и стоило биться над раскрытием тайны: железная руда!
Должно быть, читатель уже приметил, что Губкин как бы втянут в войну, он постоянно наносит удары, парирует их, атакует, защищается: да, характернейшая черта последнего двадцатилетия его жизни — это борьба. Борьба с маловерами и иноверцами, тихоходами, сонями — схватки, стычки, дискуссии…
Губкин получал чувствительные удары — и бил наотмашь, обману не было, после драки бока ныли, и ярость клокотала неподдельная; если и сваливались противники замертво и уносили их навсегда с арены борьбы, он все равно вспоминал о них с возмущением (таковы печатные его отзывы о Кисельникове, об Ортенберге, о Стришове…).
Лексика некоторых его статей насыщена военными терминами. А его фотографии последних лет! На иных лицо его дышит упоением битвы. Ни одного выпада противника, который он оставил бы без ответа! Очень точно он о себе сказал, что чувствовал себя «хозяином в науке»; вглядитесь в его фото: это лицо ученого и хозяина — волевого, властного и распорядительного. Лишь когда он снимал очки, глаза смотрели устало и растерянно…
(Небезынтересно, наверное, изучить в связи с этим почерк Губкина: он менялся на протяжении жизни. Письма к Нине Павловне исполнены красивой старательной и косой скорописью. Рукописи 30-х годов написаны прямым почерком, чаще — мелким; листки в бесчисленных блокнотах набиты буквами до отказа; буквы роятся, как трудолюбивые пчелы в улье; вместе с тем в плотных и прямых строчках есть что-то самоутвердившееся.)
В тягость ли была ему борьба? Или в радость? О, Губкин был не из робкого десятка, даже ранние статьи его, посвященные проблемам образования, дерзки, запальчивы. Ведомы и ему были минуты слабости (в одну из них написана вышеприведенная просьба об отставке, оставленная без внимания). И все-таки, думаю, — в радость. Он вел самые ответственные, жизненно важные для страны изыскания — какой уж тут покой… Каждый рубль был на пристальном счету, и в критической рецензии на изыскания можно было напороться на фразу, что, дескать, расточительно тратить народные деньги на проблематичные поиски… Кроме того, тяжеленную работу приходилось (на первых в особенности порах) делать с людьми, зачастую чуждыми ему. Свои-то ученики, губкинцы, только еще подрастали — в Московской горной академии, ректором которой он стал в 1922 году.
В конце концов это даже трудно объяснить: что-то было в Губкине такое, что в него поверили, к нему потянулись сотни и тысячи рядовых геологов: авторитет его утвердился сразу и высоко. К нему приезжали и писали отовсюду; буквально ни одно в нефтяном деле предприятие не затевалось без горячего его участия. В особенности это касается Баку. «Баку давно стал моим родным городом», — признавался он.
У Варвары Ивановны Губкиной хранится письмо его, опущенное в Баку 1 мая 1927 года. (Всего у Варвары Ивановны более 90 писем Ивана Михайловича. Спешу воспользоваться возможностью поблагодарить Варвару Ивановну за предоставленный доступ к ним. Даже находясь на вершине славы, Губкин никогда не писал письма с оглядкой на возможное обнародование их в будущем… Письма по-настоящему интимны, и еще не приспело время появиться им в печати.)