— В конце концов, есть воспитание, — недовольно заметил Рябинин.
— Во! — чуть не вскрикнул старик и отвалился на спинку стула. — Одно лишь воспитание и делает из зверя человека. А ежели вырос всё ж таки зверь, то прежде всего родителей надо сечь, родителей. Сынка потом, вторым номером. Я вам так посоветую: придёт мамаша жаловаться на сынка — гоните её в шею…
— Василий Васильевич, — перебил Рябинин, — вы один живёте?
— Знамо дело, один.
— Жена умерла?
— Лет десять назад.
— А дочка живёт…
— Отдельно, знамо дело, отдельно, — бодро перебил старик и неожиданно покраснел.
Рябинин грустно улыбнулся. Сколько было тайн в этом универмаговском деле? Кажется, он разгадал последнюю.
— У меня квартирка, сам варю, сам стираю. Где положил, там и взял. Люблю аккуратность…
Он провёл рукой по чистому воротничку, как бы показывая его свежесть. Мог бы тронуть и бородку, которая белела ярче рубашки.
«Меняю комнату на отдельную квартиру…». «Две комнат в коммуналке, есть свой коридор, меняю на…». «Продаю полдома с изолированным входом…». «Меняется квартира с личным телефоном…». Отдельная, своя, личная, изолированная…
Рябинин верил, что наступит то время, когда появятся такие объявления: «Срочно меняю отдельную квартиру на коллективную. Не могу жить один!» Почему бы этому старому мастеру не въехать в коллективную квартиру? В коллективную он бы, вероятно, согласился — в коммунальную не хочет.
— Ну, а работа? — спросил Рябинин, намереваясь разъяснить свой вопрос.
— Что работа? — не дождался старик. — Я ж среди народа не сижу, а бегаю по частным вызовам.
Он ответил на невысказанный вопрос, догадавшись о догадке следователя. Тем лучше: можно избежать неприятного разговора. Но, догадавшись, старый мастер неуютно заёрзал и вдруг заторопился:
— А теперь я откланяюсь. Поди, надоел своей бодростью?
— Мне её всегда не хватало.
— Тогда я сообщу напоследок свою личную цитату. А вы запишите. Нет-нет, обязательно запишите.
Рябинин улыбнулся, взял ручку и открыл чистый воскресный лист в перекидном календаре.
— Ежели молодой и в самом деле молодой, то хорошо. Ежели молодой, а уже старый, то худо. А вот когда старый, да всё ещё молодой, тут ему и премия положена.
Рябинин записал. И пока водил ручкой, думал, что придётся составлять новый протокол допроса этого суетного старика.
— Василий Васильевич, вы чай любите?
— Обожаю.
— И я обожаю.
— Вы эго к чему? — на всякий случай насупился он.
— На следующей неделе я закончу дело, как вы говорите, на супостатов. Если вы зайдёте, то мы отправимся в наш буфет — там заваривают настоящий чай. Попьём и поговорим, а?
— С удовольствием, — оживился старик, как-то воспрянув бородкой.
Но, не задав одного вопроса, Рябинин не смог бы пить с ним чай:
— Василий Васильевич, а вы дали бы показания об этой лодке, если бы от них зависела судьба человека?
— Нет, — вполголоса ответил старый мастер, опять покраснев.
Краснеющим людям Рябинин верил.
Из дневника следователя.
Естественно, когда молодой — молодой. Жутко, когда молодой, но уже старый. И прекрасно, когда старый, но ещё молодой.
После обеда Петельников намеревался поехать в универмаг и дотошно расспросить директора о Плашкине: помнил ли он его, как тот работал, подозревался ли в чём, почему уволили… Но после обеда вынырнуло одно из тех дел, которые выныривали десятками, вроде бы не имея отношения к уголовному розыску, а не делать их казалось неудобным.
Дежурный райотдела открыл дверь и ввёл мальчишку лет тринадцати, закованного в кандалы.
— Вот он, герой, — представил его дежурный, пропадая в коридоре.
— Лучше сядь, — посоветовал инспектор, разглядывая могучую тяжесть металла.
Мальчишка понуро сел, звякнув цепями. Петельников достал из самого нижнего ящика стола плоскогубцы, клещи, зубило и молоток.
— Начнём, брат, — сказал он, берясь за цепь.
Редко, но Петельникову всё же приходилось иметь дело с наручниками, которые по сравнению с этими средневековыми веригами казались дамским браслетом. Кандалы он видел впервые.
— Тебя звать-то как?
— Витька.
— Придётся, Витька, попотеть.
Замок, если только он назывался замком, проржавел так, что стал походить на выветренный булыжник. Видимо, эта бурая ржа и склинила все его скобы. Инспекторское зубило ковырялось в нём, как зубочистка.
— Надо, Витька, пилить.
Он достал полотно по металлу и начал скрести цепь. И подумал, сколько ему так придётся водить рукой: час, два…
— Кого играл-то? — спросил он, вытирая мокрый лоб.
— Декабриста.
Учительница рассказала, как он играл: ходил по сцене и молча тряс настоящими кандалами, которые действовали на ребят сильнее всякой игры.
Петельников дунул на покрасневшую кожу — пилить предстояло не в одном месте.
— Где кандалы достали?
— В краеведческом музее.
Слесарь бы с этой работой справился быстрее, но учителя решили, что работник уголовного розыска отомкнёт кандалы, как свою квартиру. Петельников не удивлялся. В прошлом году в отделение привели пятиклассника со странным узлом вместо головы. Когда размотали, то обнаружили ночной горшок, который мальчишка надел вместо каски, потому что играл в войну и ему по жребию выпало быть фашистом. Горшок не снимался. Петельников снял, нагрев его горячей водой.
— Потерпи, Витька, режу последнюю железку.
Тут не помешали бы рукавицы. Пальцы уже саднило.
Появился волдырь, белый и водянистый, как медуза. Если он лопнет, а он обязательно лопнет, то металл полотна ляжет на розовую кожицу. Не бинтовать же руку при мальчишке.
Петельникову пришла мысль, та самая, благодатная, которую проще извлечь из маленького волдыря, чем из больших книг: насколько всё-таки спорт легче физической работы, как и всё то, где есть удовольствие, здоровье и добровольность.
Он почувствовал в пальце резь — волдырь лопнул. Но тут же раздался и амбарный звон от упавших на пол цепей.
— Как это там?… — спросил мокрый инспектор.
Витька его понял сразу — видимо, сброшенные кандалы в русском человеке могут всколыхнуть только одни слова:
— Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут — и свобода…
— Молодец. Теперь знаешь, чем царская полиция отличается от советской милиции?
— Полицаи были усатые и с нагайками.
— Полиция заковывала в кандалы, а милиция расковывает. Понял? Забирай свои древности…
— Спасибо, — сказал Витька и, позвякивая железом, скрылся за дверью.
Петельников намочил платок и приложил к пальцам. Сильно болел один, кровоточащий. Угробив на эти кандалы два часа с лишним, он теперь опасался не застать директора. Инспектор выглянул в окно — машина стояла, теперь на неё была вся надежда…
Универмаг кипел людьми, будто стоял в центре города. Инспектор прошёл со двора и оказался в тихом, плохо освещённом коридоре.
— Здравствуйте, товарищ инспектор, — услышал он из полутьмы. — Кого вы ищете?
— Директора.
— Я вас провожу.
Заведующая одного из отделов — он уже не помнил, какого, — повела его закоулками, пока они не оказались в просторной комнате, похожей на приёмную.
— Пожалуйста, — показала она на дверь с табличкой «Директор».
Петельников толкнулся.
— Нет, не пожалуйста, — возразил он, поскольку дверь не поддалась.
— Значит, ушёл домой… А что вы хотели?
Инспектор окинул взглядом пышную тридцатилетнюю блондинку, которая была сама любезность.
— Поговорить. Потом, я заказывал характеристику на Плашкина…
— Она готова, я сама подписывала как член месткома. Лежит у директора на столе. Знаете что, я схожу за вторым ключом от кабинета. Подождите, пожалуйста…
Эта любезность не очень-то обольщала инспектора. Естественно, в универмаг пришёл работник милиции. Петельникова не трогало, когда подчинялись должности; он ценил то подчинение, которое вызывала личность. Потому что покорность администратору — вынужденная, подчинение личности — убеждённое. Может быть, поэтому инспектору нравилось быть с женщинами, ибо они любили его не за чин и престиж, а за то, что он именно такой.