Первые несколько дней Иван лежал на соломе не шевелясь. Не ел, не пил, смотрел в узкую щель на синюю полоску неба, на белые кудри облаков. Ночами беззвучно плакал. Думал: «Кончилась моя жизнь, пропаду в проклятом городке». Лежа без сна, вспоминал Иван прошлое свое житье в веселом городе Лубны. Отец его служил при дворе всесильного Иеремии Вишневецкого стремянным казаком. У себя в доме был отец буен, драчлив и вечно пьян. Бил он сына и жену смертным боем, а как зарезали отца в пьяной драке, стала бить Ивана мать, вымещая на нем прежние обиды и горечь за неудавшуюся судьбу свою. Когда же исполнилось Ивану тринадцать лет, бежал он из дома куда глаза глядят и, добравшись до Полтавы, нанялся батрачить к казаку Ивану Романову. И здесь хозяин бил его и кормил худо, а когда по каким-то делам отлучился его господин из дома, Иван снова бежал и вскоре прибился к казачьему куреню на Дону.

С шестнадцати лет стал он ходить в набеги, сначала со всем куренем, потом с сотней, а там вышел в поле сам-четверт. Но хоть опасно было малым числом в степь ходить, зато доставалась тебе от добычи четвертая часть, а ежели шел с сотней, то только сотая.

Однако не корысть уводила Ивана в степь не в сотне, а в малой ватажке. Буен был Иван, горд, непокорен, и сколь ни бились с ним сотники, куренные, кошевые, полковники — не признавал он над собой их власти. Бит был за это Иван и по-иному взыскан, однако не только власти не покорялся, но еще более ненавидел тех, кто карал его за непослушание. Потому-то, как только почуял Иван в себе силу, тут же ушел в степь сам-четверт, с тремя такими же сорвиголовами.

Вот и вертелся Иван у реки Миус, поджидая свою удачу.

И дождался…

В каменной норе казалось Ивану прежнее его житье раем, а отец, мать, хозяин его Ивашка Романов представлялись теперь почти что херувимами…

На третью ночь будто выгорело все у Вергуненка внутри. Перестал он плакать, перестал душу себе воспоминаниями травить, начал думать.

И к утру придумал.

— Ох, Альгирдас, помираю я, — тихо и жалобно проговорил Вергуненок, услышав, что лежавший у противоположной стены Альгирдас проснулся.

— Чего это ты? — с испугом откликнулся Альгирдас и склонился над Вергуненком.

— Зови хозяина, пусть знахаря пришлет или же попа, пришла моя смертушка.

— Звать не могу, как позовешь? Услышит хозяин, что я после благовеста к ранней заутрене молотом не стучу, так и сам зайдет узнать, почему не работаю. Не стучу — значит, случилось что.

— А, вот оно как, — проговорил Вергуненок и замолчал, отвернувшись к стене.

«Проклятущая жизнь, — думал он с тоскою и злобой. — Как только до света еще зазвонит в пещерной церкви за лощиной колокол, так и начинают пилить, ковать, сверлить, тесать рабы железо да камень в своих подземельях. Как к поздней вечерне отзвонит — могут ложиться спать. Хозяину и глядеть не надо — ходит да слушает: споро ли работают, не ленятся ли?

Тут услышал он жиденький, тихий благовест — бил звонарь в малый колокол к заутрене. Застучали в соседних камерах рабы — принялись за дело.

Альгирдас сидел праздно, спрашивал:

— Чего же ты, Ваня, а?

Иван молчал. Альгирдас пытался утешить:

— В других краях невольники разве так живут? А посадили бы тебя гребцом на галеру? Или отправили бы в каменоломню? Или дорогу строить? И был бы ты катом-надсмотрщиком плетью бит на дню по пять раз. А тут ты четвертый день лежишь, а хозяин тебе слова не сказал: понимает, что, как проволокли тебя недавно на аркане да в склеп каменный бросили, нет в тебе никаких сил. Иной раз так-то люди по неделе лежат и по две, а потом все равно за дело берутся. Да как не взяться? Если бы не работа, разве хоть кто-нибудь здесь выжил?

Иван повернул к Альгирдасу голову.

— Слушай, Альгирдас. Скажу тебе нечто. Если удастся, как я задумал, будем мы оба на воле, в золоте будем ходить…

Как Альгирдас сказал, так и получилось: хозяин вскоре заглянул в подвал, однако спускаться не стал, а, приоткрыв дверь, о чем-то спросил у Альгирдаса на непонятном Ивану языке. Альгирдас ответил, и хозяин ушел: испугался, должно быть, заразы — мало ли чем мог заболеть его новый раб.

Через некоторое время в подвал спустилась старуха, маленькая, проворная, розовощекая, голубоглазая. Присев возле Вергуненка, спросила ласково:

— Что, касатик, занедужил? — Положила руку на грудь, в вырез рубахи, потом потрогала лоб, внимательно поглядела в глаза. — В нашей волости — лихие болести, — вздохнув, сказала старуха и перекрестилась. — От болезни твоей одно лекарство — воля. Да где то лекарство взять?

Иван резво вскинулся, сел на соломе, жарко зашептал.

— Мать! Слышь, мать! Век буду за тебя бога молить, только помоги мне! Ведь одного мы с тобой бога дети, и на мне и на тебе един православный крест! Сполни просьбишку мою малую, мать! Сполни, прошу тебя, родимая!

Иван схватил старуху за руки, припал к ним щекой.

— Что ты, дитятко, что ты?! — испуганно зашептала старуха, отбирая руки. — Не архиерей ведь я, чего ты мне руки целуешь?

— Принеси мне пороху, мать.

Старуха отшатнулась, перекрестилась.

— Можа тебе враз и пистоль принесть?

— Да ты не бойся, пороху мне надо самую малость — полгорстки. А ты кого хошь спроси — от одного пороху никому никакого вреда, ни убивства быть не может.

— А пошто тебе порох?

— Для дела надо, мать, а для какого, хоть режь, не скажу.

— Нет, касатик, боюся я, а ну как ты что недоброе умыслил?

Вергуненок вскочил, рванул верхний край шаровар. Из образовавшейся на поясе прорехи вытащил золотой немецкий талер — все, что сумел утаить от пленивших его татар.

Старуха сложила губы колечком, задумалась.

— Ин ладно, принесу тебе пороху.

— И снадобья, мать, принеси, коим ожог исцеляют.

Старуха ничего не сказала, ни о чем более не спросила. Молча протянула руку.

Вергуненок набычился, зажал монету в кулак, а кулак отвел за спину.

— Принесешь пороху да снадобья — тут и отдам тебе золотой ефимок. Ты не серчай на меня за неверку мою: последняя надежда у меня на этот ефимок. Кроме его, и нет у меня ничего.

Старуха долгим взором поглядела на казака.

— Жди. В пятницу вечером принесу.

— Ты, главное, лежи смирно и, храни тебя бог, не дернись. Даже если кожей пошевелишь — всей твоей затейке конец. Терпи, казак, атаманом будешь, — говорил Альгирдас Вергуненку в субботу вечером.

Вергуненок, сняв рубаху, лежал на полу лицом вниз. Рядом с ним на корточках сидел Альгирдас и медленно сыпал ему на спину порох, разделив его на две части. Одну половину пороха Альгирдас уложил в виде полумесяца, а вторую, чуть отодвинув в сторону, в виде звезды.

— Ну, казак, держись, — проговорил Альгирдас и, ударив кресалом о кремень, зажег трут с обоих концов. Раздув трут как следует, каменотес поднес тлеющие концы к пороху. Звезда и полумесяц вспыхнули в одно мгновение.

Вергуненок скрипел зубами и так сжал кулаки — кожа побелела на запястьях. Мгновения, пока порох пылал у него на спине, наполняя подземелье запахом горелого мяса, не только Вергуненку, но и Альгирдасу показались вечностью.

Наконец огонь погас. Иван застонал, расцепил пальцы. Альгирдас смазал глубокие ожоги мазью, принесенной старухой, и крепко перехватил спину и грудь Вергуненка мягким чистым холстом.

Уже на следующий день Вергуненок повеселел, лихо зазвенел молотом, ожидая своего часа. Однажды Альгирдас — в который уж раз — осмотрел спину Вергуненка и сказал, что теперь можно действовать дальше: раны затянулись молодой кожицей, и никто бы не мог сказать — двадцать лет или всего несколько месяцев этим необычным знакам.

В середине октября, в один из субботних дней, когда бен Рабин вернулся домой, Альгирдас и Иван задолго до конца работы отбросили в сторону молоты и стали ждать появления хозяина.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: