И вместе с тем, как раздается под небом мира его первый крик, начинают сплетаться с его человеческой судьбой судьбы живущих и жизни уже умерших людей. Родные, соседи, односельчане, обитатели ближнего города входят в его судьбу, не спрашивая на то соизволения, так же как и он без спроса входит в их судьбы, либо слегка касаясь, либо круто меняя или даже переламывая их.

И если суждено человеку, родившись в своей деревне, тут же и умереть, несколько раз за всю жизнь оставив у себя за спиной ее околицу, проплутав долгие годы по ближним к родной деревне тропинкам, то судьбы немногих людей свяжет он с самим собой и на жизни немногих других наложит свой след. И немногих умерших будет знать он — деда, бабку, старых земляков, переселившихся из соседних изб в соседние же могилы.

И после того, как отправят его в последний путь, память о нем хотя и может жить долго, но помнить дела его будут немногие — те, с чьими предками пересеклась его судьба.

А если выйдет человек в необъятный мир и крышей будет ему небо, а границами — океаны, то сонмы судеб живых и мертвых пересекутся, переплетутся и повяжутся с его судьбой, ибо дорога его — не малая тропинка, а путь человечества.

И в жизни такого человека непременно наступит время, когда он начнет понимать, что его сегодняшний день связан с давно прошедшими событиями и временами и что дела и подвиги, трусость и доблесть, благословения и проклятия мертвых так же сильно воздействуют на его судьбу и жизнь, как дела и подвиги, трусость и доблесть, благословения и проклятия живых.

И когда 10 июня 1649 года Анкудинов и Конюхов выехали из ворот Рильской обители, держа путь на Украину, они понимали, что отныне жизни их переплетутся с борьбой и надеждами десятков тысяч людей, вставших под прапор и бунчук мятежного гетмана Хмельницкого.

Глава восемнадцатая

ХМЕЛЬНИЦКИЙ И КИСЕЛЬ

В давние времена конные разъезды, бежавшие на юг от Киева, на третий день пути оставляли позади себя последние бахчи, сады и пашни и въезжали в степь. И плыли их пики да красноверхие шапки над зеленью, желтизной и синевой трав и цветов, а коней их, да и их самих, видели только коршуны, плававшие вольными широкими кругами между солнцем и степью.

А обочь всадников на каиках и чайках вниз по Днепру, к порогам, и еще дальше к морю уходила голь перекатная, за зверем, за рыбой, за воинской добычей.

За днепровскими порогами, на заросших вековечными лесами островах Хортице, Токмаковке, Базевлуке, Микитином Рогу, удальцы разбивали станы, называя их на татарский манер — кошами, выбирали на сходке кошевого атамана, а тот делил казаков на курени и ставил над каждым куренного атамана. Куренем называли и отряд, и шалаш, в котором отряд спал. Шалаш строили из хвороста и накрывали сверху сшитыми конскими шкурами. В каждом курене жило примерно полторы сотни казаков. Кисель из гречневой или пшеничной муки с маслом — саломата и рыбная похлебка — щерба были их пищей, седло — подушкой, армяк — одеялом.

Все коши и курени, располагавшиеся на островах за днепровскими порогами, назывались Запорожской Сечью. Богатырской заставой стояла Сечь на пути турок.

В Сечи царили суровые, принятые самими казаками установления, и за их нарушение виновных жестоко карали. Грабеж православных поселян, поединок с товарищем, привод на Сечь женщины — за все полагалось одно: смерть.

Сначала все запорожцы были равны между собою и даже кошевого атамана сразу же после избрания измазывали грязью, чтобы он помнил, что он такой же казак, как и все, чтобы не дал бесу гордыни обуять свое сердце. Но шло время, и в Запорожской Сечи появились богатые да удачливые казаки — хуторяне, потихоньку прибиравшие к рукам и достатки и власть.

Иной стала Сечь — былое братство и вольность сменились новыми порядками, и тлетворный дух неравенства начал ощущаться почти так же, как и в соседних землях — Крымской Орде, Польском королевстве, Московском царстве.

Почти, да все-таки не так! Не было ни одного восстания, в каком не принимали бы участия запорожцы. Не было ни одного холопа ли, мещанина ли, который, прибежав на Сечь и став казаком, был бы выдан помещику или преследовавшим его властям.

Кованым щитом была она для холопов, ищущих воли, и карающей саблей для забывших страх и совесть мироедов — панов, помещиков, корчмарей, судей. Бывало, не просто шляхтичи, а и князья прибегали на Сечь искать защиты и правды от обидчиков, на которых они не могли найти управу ни в Киеве, ни в Варшаве. Сечь принимала их, защищала, мстила.

Более же всего было на Сечи украинских крестьян и казаков, искавших защиты от преследования польских панов-католиков.

11 декабря 1647 года на Микитин Рог, где тогда стояли почти все курени Сечи, приплыл с сотней казаков пожилой, вислоусый, широкоплечий мужчина. Он искал защиты и хотел добиться правды. Его звали Богдан Хмельницкий.

…Днепр в ту зиму замерз к рождеству. В начале декабря, когда струги Хмельницкого подошли к Микитиному Рогу, хотя и дымилась днепровская вода от надвигающихся холодов и по закраинам уже схватило реку тонким льдом — стрежень ее был чист, и легко было гребцам гнать вниз по течению тяжелые лодки.

Хмельницкий первым ступил на землю Сечи, за ним вышли из стругов остальные.

Из прибрежных куреней неспешно выходили старые казаки. Узнав Хмельницкого, давно уже известного многим, снимали шапки. Богдан тоже стоял с непокрытой головой, заметив старых товарищей по походам и битвам, кланялся, смотрел сурово и невесело. Богдан стоял, а к нему все подходили и подходили казаки. Когда никого уже не осталось в ближних куренях, Хмельницкий низко поклонился всем вышедшим к нему запорожцам.

— Смотрите, братья, на меня, старого казака, генерального писаря Войска Запорожского. Я ждал покоя, а меня изгнали из собственного дома. Я искал правды и в Киеве и в Варшаве, а у меня посрамили жену и убили сына и самого меня осудили на смерть. Вот какова правда у панов-католиков. За кровь мою, пролитую для пользы отечества, за раны мои нет мне иной награды, кроме смерти от руки палача. К вам принес я душу и тело, к вам привел друзей моих и сына. Укройте нас и подумайте о собственной защите, ибо каждому из вас угрожает то же, что и мне.

Хмельницкий умолк.

Кошевой спросил зычно:

— Ну что, други, принимаем Богдана?

В толпе зашумели:

— Нам Богдан добре ведом!

— Не раз вместе воевали!

— Где только с ним не были! Во Франции и то пришлось побывать!

Однако раздались и другие голоса:

— Нехай толком скажет, что с ним случилось!

— Красно говорил пан писарь, да мало что в толк возьмешь!

Хмельницкий поднял руку. Шум прекратился.

— Други! Братья! — громко проговорил он. — Всем вам ведомо, как люто ненавидят меня паны-католики за то, что я всегда был слабому опорой и обиженному защитой. Они-то и решили свести со мной счеты, для того натравили на меня моего соседа, католика-шляхтича Чаплинского.

Я узнал, что Чаплинский собрал отряд головорезов и собирается напасть на мой хутор. А под рукой у меня, почитай, никого и не было. Я поскакал в Чигирин искать защиты у властей. Власти не защитили меня. А когда я вернулся обратно, то увидел, что хутор сожжен, младший сын умер — насмерть засекли его по приказу Чаплинского, — а жену силой увез с собой супостат мой Чаплинский.

Ни в Киеве, ни в Варшаве я не нашел правды. А как вернулся домой, собрал верных моих товарищей, и поклялись мы начать бой за правду, за веру, за справедливость. Да, верно, был среди нас иуда — предатель. Дознались о том паны и хотели уже схватить меня, чтобы затем казнить лютой смертью, но на сей раз помог нам господь: благополучно добежали и я, и товарищи мои, и сын мой, Тимофей, до Сечи.

А теперь решайте, братья, что с нами делать.

Кошевой оглядел молчавших, понурых запорожцев. Печаль и гнев были на их лицах.

— Принимаем тебя, Хмельницкий, хлебом-солью и добрым сердцем с сыном и товарищами твоими, — ответил кошевой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: