Какими бы средствами нам с мамой ни приходилось добиваться намеченных целей, мы всегда осмотрительно и расчетливо старались не давать окружающим повода для подозрений, но дети, мне кажется, обладают каким-то особым чутьем — знают даже то, о чем понятия не имеют. Возможно, и у меня в детстве была такая способность. С возрастом она, конечно, пропадает, — наверное, это какая-то специальная особенность, которая помогает детям выжить и вырасти.

Но о плохом думать не хотелось. Я убеждал себя, что, будь я заброшен далеко от родных улиц в логово к чужакам, с которыми отныне должен был жить одной семьей — посреди бескрайней глади пустых полей, которые для кого угодно являлись бы воплощением бездушия и безмолвия мира природы, — я бы и сам вел себя не лучше этих ребятишек.

Как-то морозным декабрьским днем я поехал на почту за посылкой. Нам пришлось выписать из Чикаго кое-какие вещи, которых было не достать у местных лавочников. Кроме посылки, меня ждало письмо от моей подружки Уинифред Червински.

Я улыбнулся, увидев ее почерк; буковки были мелкие и тонкие, а строчки то ползли вверх, то постепенно, но неуклонно сползали вниз, как будто на бумаге отражалась суть характера Уинифред. По застрявшей в сгибах листков сахарной пудре я понял, что писала она мне в булочной.

Она была ужасно рада получить мое письмо и наконец узнать, где я. Она уж думала, я ее забыл. Она написала, что скучает по мне. Написала, что ей надоела ее работа. Ей удалось скопить немного денег, и она намекала, что ей не терпится потратить их на что-нибудь интересное вроде билета на поезд. Тут я почувствовал, что мои уши горят. В своем воображении я видел, как Уинифред смотрит на меня щурясь, и почти физически ощущал под рубашкой ладошку у себя на груди, куда она любила ее класть, чтобы почувствовать взволнованное биение моего сердца.

А на следующей странице она писала, что, возможно, мне будет любопытно узнать кое-какие местные новости. Там собирались то ли возбудить еще одно дело, то ли возобновить старое.

Я сразу же понял, что речь идет о Докторе, мамином чикагском муже. Родственники Доктора запросили тело покойного для захоронения. Уинифред узнала обо всем этом от полицейского, который обходил квартиры нашего дома. Оказывается, в полиции пытались выяснить, куда мы с мамой уехали.

К тому времени я еще не получила твоего письма, сообщала Уинифред, так что мне не пришлось врать насчет твоего местонахождения.

Я помчался домой. Почему Уинифред думает, что в противном случае ей пришлось бы соврать? Неужели она поверила всем этим грязным слухам о нас? Неужели она такая же, как все? Я думал, она другая. Она меня разочаровала, и я вдруг жутко на нее разозлился.

Но мама истолковала письмо иначе. Твоя мисс Червински — наш друг, Эрли. Это даже больше, чем любимый человек. Если не дай бог ее дефект — я про глаз говорю — передастся детям, мы просто обратимся к хорошему хирургу.

Каким детям? — спросил я.

Детям от вашего счастливого союза с мисс Червински, пояснила мама.

Не подумайте только, что мама сказала это, просто чтобы отвлечь меня от чикагской проблемы. Она замечает все намного раньше других, ее планы разворачиваются во всех направлениях вселенной, нет — ограниченным человеком мою тетю Дору никак не назовешь. Меня так взволновали эти ее намерения, будто я сам их вынашивал. Вероятно, они давно и тайно жили во мне, а мама обнаружила их и полностью одобрила. Потому что я и вправду был без ума от Уинифред Червински, губки которой на вкус напоминали пирожные и которая с радостью мне отдавалась. И вот теперь все встало на свои места. И мама не только узнала о моих чувствах, но и раскрыла их мне самому — оставалось только сообщить юной леди о нашей помолвке.

Я подумал, что тогда ее запланированный визит к нам придется очень кстати, тем более что она собирается сама оплатить поездку. Но мама сказала: Не сейчас, Эрли, весь дом знал, что ты в нее влюблен, и если она сейчас бросит работу в булочной, соберет вещи и отправится на станцию, то даже чикагская полиция, из каких бы идиотов она ни состояла, смекнет, в чем дело.

Конечно, с этим трудно было поспорить, хотя я не сомневался, что полиция в любом случае нас найдет. Мы повсюду наоставляли следов в виде банковских переводов и почтовых отправлений — и уж не бог весть какие они были запутанные, чтобы оказаться по зубам только самым проницательным детективам. Почему бы, к примеру, в памяти кучера, который отвозил нас на вокзал, не запечатлелись наши особы, и уж конечно мы запомнились кассиру, продавшему нам билеты, — полагаю, не каждый день ему встречалась такая обворожительная и незаурядная женщина, как мама.

Но лишь неделю спустя в маминых речах зазвучала тревога. Нельзя никому доверять, сказала она, это все его чертова сестра, которая слезинки на похоронах не уронила. Ведь она даже призналась мне, как повезло Доктору, что он свои последние годы провел со мной.

Я помню, сказал я.

И как я о нем заботилась.

Что истинная правда, сказал я.

Родственники — ложка дегтя в бочке меда, Эрли.

И все-таки мама не очень сильно волновалась, поскольку полагала, что у нас еще есть время. Наши зимние будни шли как обычно, но ее одолевали напряженные раздумья. Я был не прочь подождать, даже несмотря на то, что в последние дни мама стала уделять Бенту гораздо больше внимания, регулярно приглашая его пообедать, словно он соседский фермер, а вовсе не наемный рабочий. А за обедом мне приходилось сидеть за столом на детской половине и созерцать его отчаянные попытки удержать в руках столовые приборы и справиться с супом. Противно было смотреть, как он старательно приглаживал волосы и заправлял в штаны рубашку и как поджимал пальцы, если замечал под ногтями грязь. Вкусно, громко говорил он, не обращаясь ни к кому конкретно, и даже Фанни, подававшая на стол, не могла удержаться, чтобы не хмыкнуть. Ей совсем не нужно было знать английский, чтобы заметить, насколько нелепо он смотрится за нашим столом.

Однако оказалось, что кое о чем я и не догадывался. Например, что малышка Софи привязалась к Бенту или, скорее, приручила его, словно неразумное животное. В общем, они спелись, и она докладывала ему обо всем, что слышала в доме. Может быть, она рассудила, что раз уж вынуждена признать маму своей матерью, то, видимо, в несчастном бездельнике должна найти себе отца — не знаю. Так или иначе, их союз красноречиво свидетельствовал о том, что она никогда не избавится от отвратительных качеств маленькой бродяжки. Со своим крошечным, мягко очерченным ротиком, бледным личиком, серыми глазками и волосами, которые мама каждое утро заплетала в длинную косу, она походила на сущего ангела. Но у этого ангелочка был слух летучей мыши, так что, стоя на лестничной площадке второго этажа, она слышала каждое слово из наших с мамой разговоров в гостиной. Конечно, обо всем этом мне стало известно только потом. Это мама узнала, что Бент трепал своим городским собутыльникам, будто его любовница мадам Дора — никакая не леди, а давно не в ладах с чикагской полицией.

Мама, сказал я, мне никогда не нравился этот придурок, хоть я и подавлял желание с ним разобраться. Мы ему платим, мы его кормим, а он такое себе позволяет?

Тише, Эрли, не сейчас, не сейчас, сказала она. Ты хороший сын, и я горжусь, что в одиночку смогла воспитать в тебе столь высокое чувство фамильной чести. Она видела, как я был расстроен. Она обняла меня. Разве не ты — мой рыцарь Круглого стола? — сказала она. Но это меня не утешало; я представлял, что вооруженные до зубов войска медленно, но неотвратимо наступают на нас. Мне это не нравилось. Да и как могло понравиться — ведь только-только начало казаться, что наша жизнь потихоньку налаживается; мы даже устроили в сочельник ужин и пригласили из Ла-Виля несколько семей, с которыми мама успела познакомиться. Словно день стоял на дворе — так ярко освещала луна снежные равнины, — когда все они: местный банкир, лавочники, пастор Первой методистской церкви и другие важные особы со своими женами — в собственных экипажах под вечер начали съезжаться к нашему дому. Елку, которую мы установили в гостиной и украсили свечами, привезли прямо из Миннесоты, а трое ребятишек, нарядно одетые, подносили собравшимся яичный коктейль. Я знал, как упорно мама стремилась закрепить за собой репутацию человека, чья принадлежность к обществу делает этому обществу честь, но все наши гости раздражали меня. Столько упряжек во дворе и столько ног, расхаживающих по дому или направляющихся в туалет, — это уже было чересчур. Конечно, я понимал, что причина тут в моей неуверенности в себе, опаснее которой, по словам мамы, вряд ли что-нибудь может быть, потому что неуверенность отражается на мимике и движениях и в итоге приводит к полной беззащитности. Но я ничего не мог с собой поделать. Я помнил о карманных часах, которые однажды нашел плакса Джозеф и, вынув из кармашка, отдал мне. Да, иногда я совершал ошибки: я — человек, и кто знал, к каким еще ошибкам суждено меня кому-нибудь подтолкнуть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: