— Благородный король, пред тобой — знаменосец кузнечного братства. От его имени я свидетельствую о нашей покорнейшей любви и нерушимом восхищении. Все казалось проигранным. Сельские жители покидали свои дома. Повсюду пылали пожары, зажженные Саладином. Но ты, в своей беспримерной отваге обрушился на демона, играючи одолел его…

— Великолепный государь, сын приснопамятного Амори, от имени торговцев с улицы Храма, представители которых перед вами, я объявляю вам, что вы превзошли славнейших…

— Государь, король наш, цех плотников выбрал меня, дабы я заверил вас и поклялся, что среди нашего плотничьего братства нет ни одного, кто бы ни отдал своей жизни за вас, буде вы того потребуете. Каждый год мы доставляем десяток вооруженных конных и столько же пеших воинов, и все это бесплатно и сверх повинности…

Мы же стояли в глубине зала и благоговейно ожидали своей очереди: по распоряжению Бодуэна, мы должны были предстать перед ним последними, чтобы затем остаться возле него.

— Король, наш господин, братство оружейников приветствует вас. Моим голосом оно возвещает вам, что потомство назовет вас среда первых полководцев, памятуя о Монжизаре и о всех ваших грядущих победах. Вы станете тем, кто вытеснит, наконец, сарацин из Палестины и заставит Саладина крутить мельничный жернов. Для вас наше братство выкует непобедимый меч, который станет прекраснейшим и благороднейшим клинком из всех, бывших до сего дня…

— Король наш, Бодуэн Четвертый, говоря начистоту, иерусалимское судейство всегда беспредельно любило вас, но всех смущала порой ваша юность. А с этого дня наше собрание признало в вас своего повелителя. Мы с радостью преклоняем колена пред вами. Будьте уверены, что мы никогда более не возмутимся росту военных налогов: прибыль оправдывает вложенные средства! Весь город в радостном волнении благодарит победителя Саладина!

Мне предстоит теперь передать горький и странный разговор. Он был услышан лишь непосредственным окружением короля. Мне передал его дежурный оруженосец, имевший право быть около трона. Но прежде прозвучал ответ короля на все эти бесконечные славословия и похвалы:

— Выборные цехов, знаменосцы, и вы, городские судьи, я благодарен вам за эти поздравления, но нахожу их чрезмерными. Хвалу за Монжизар подобает воздать не вашему королю, но Господу Богу. Им одним сотворена победа. Он вдохновил меня! Не слабая воля вашего шестнадцатилетнего короля, но Его длань вела нас в песках пустыни и обратила в бегство неверных, презиравших наше войско. Он внушил нашим воинам сверхъестественную отвагу, они скажут вам, как на их глазах Истиный Крест, древо жизни и надежды, бесконечно возрос и достиг небес. Пред ним, а не предо мной должны вы преклонять колени.

Старшина франкской конницы выступил вперед и заговорил:

— Знай, мой король, что в раннем детстве, я видел Годфруа Бульонского. По словам моего отца, речи его были столь же скромны, как и твои. Но я повторю тебе ответ Иерусалимского патриарха Годфруа: «Раз ты стал служителем Христовым в местах, видевших Рождество и смерть Его, значит, ты избран им, и ты достоин того».

Именно здесь и начался тот разговор, когда вдовствующая королева, — тучная, но разодетая и разубранная драгоценностями пышнее своих дочерей — с предательской улыбкой сказала:

— Сын, государь мой, остановитесь! Этой скромностью вы разочаровываете ваших подданных. Народу нужен принц, чтобы восхищаться и почитать его беспредельно. Примите же эти знаки уважения: вы заслужили их. Это условия игры.

Она повернула к молодому архидиакону облепленные помадой, обвисшие щеки и губы, алевшие ярче граната:

— Разве это не так, дорогой мой Ираклий?

— Именно так, госпожа, — отозвался этот человек, бывший прелатом лишь по одежде. — Бог, государь мой, в некотором роде всегда руководит нашими действиями. Однако…

Бодуэн прервал его:

— И вашими также?

Ираклий сделал вид, что не понимает, и громко заявил:

— Король Бодуэн, отрицать вашу роль заступника нашего — значило бы гневить Бога. В Монжизаре вы были начальником Его войска. Это огромное дело!

Славословия возобновились; их завершило трогательное выступление матрон города:

— Государь, мой король, вот перед тобой младенец. Он рожден этим утром, в тот самый момент, когда ты входил в Сионские врата. Прости мне мое простое обращение, ведь я могла бы быть твоей бабушкой, и был бы счастлива этим!

— Не имею ничего против.

— Молодая роженица припадает к стопам твоего высочества, чтобы ты крестил ребенка и нарек его твоим именем: Бодуэн. Даст Бог, он вырастет таким же, как и ты, спасший наших сыновей от смерти, а дочерей от позора! Матери иерусалимские благословляют тебя, государь…

Она подошла и протянула ему младенца, спеленутого в белоснежные свивальники. После минутного колебания Бодуэн коснулся его, однако не рукой, а скипетром. Знавшие, в чем дело, грустно поникли головами.

Когда подошел наш черед представиться, Анселен отказался от помощи детей. Он вошел в круг, стараясь держаться прямо, но все видели, что он спотыкается. Жанна, Рено и ваш покорный слуга, охваченные волнением, держались поодаль, среди наших пахарей и дровосеков. С удивлением взглянул Бодуэн на этого высокого исхудалого старика, на прекрасную женщину в таком скромном одеянии, на этих простых светлоглазых людей. Кто это, — спрашивал он себя, — чужестранцы ли, а может быть, это нотабль Палестины, изгнанный из своих земель? Его сестры, принцессы, почти в открытую потешались над бедным блио Жанны, над диадемой, коей служили ей волосы, заплетенные в косы. Для всех них это мгновение было решающим, но ни король, и никто другой из присутствующих об этом не догадывался. Случилось то неуловимое нечто, которое делает всю дальнейшую жизнь адом или раем. Шедшая за Анселеном несла с собой одновременно и счастье и горе, как, впрочем, смешиваются они в любом живом существе. Король узнал меня и подозвал к себе:

— Дорогой Гио, вот ты и вернулся!

— Да, монсеньор, я привел с собой этих людей из Молеона, что в Бретани, на службу к вам; вот их господин — Анселен, и его дети.

Рено расправил плечи, стараясь выглядеть внушительнее, чтобы король, заметив его, не смог позабыть в будущем. Бодуэн понял, что имеет дело со своим ровесником, и удостоил его улыбки. С Жанной они обменялись первыми взглядами, выдавшими сходство их душ — одинаково требовательных и ненасытных. В одном из них читалось приятное удивление, в другом — пылкое восхищение. Старый Анселен попытался преклонить колени: так, по крайней мере, мне показалось, на самом же деле виной всему была слабость, охватившая его.

— Сеньор Анселен, я прошу вас подняться.

Наконец он понял, что Анселен изнемогает.

— Принесите ему скамью!

Анселен сел; казалось, ему стало лучше. С поднятой головой, глухим и хриплым, как бы замогильным голосом, он начал:

— Король и государь мой, простите: я умираю. С тех пор, как мы миновали Марсель, меня снедает лихорадка, к тому же мой возраст… Я хотел сражаться за вас, но я не могу… Бог снизошел ко мне… Я увидел Иерусалим, я вижу вас… Ему передаю я свою грешную душу, вам, государь, — моих детей…

Он тяжко вздохнул, потом зашатался и повалился, но медленно и достойно, как падают в лесу мощные дубы. Ни один из нас, никто вокруг не смел пошевелиться. Слышно было бы, как пролетит муха. Наконец Жанна и Рено решились поднять его.

— Осторожно, — сказал Бодуэн. — Отнесите его в комнату, которую вам укажет оруженосец Гио.

Анселен улыбался. Душа его отлетела, лишь только он вытянулся на кровати, без жалобы, даже без содрогания тела. Мы могли подумать, что он просто заснул. Улыбку же, исполненную доброты, означавшую избавление от мук и скрывавшую в уголках губ чуть ироничную складку, лицо сохранило еще долго. Она исчезла потом, при обстоятельствах, о которых я вам расскажу. При сиянии свечей, которые нам принесли, умерший действительно казался спящим и умиротворенным! Вздувшиеся синие вены на висках исчезли; если бы не его лысый череп, Анселен казался бы совсем молодым, во всяком случае — зрелым, мужчиной, но не более того, ибо лицо его, изглоданное лихорадкой, стало тонким, как у юноши. С редкой, как будто едва пробившейся бородкой, он казался просто старшим братом Рено. В неверном блеске свечей его руки, скрещенные на рукояти меча, выглаженные и омоложенные смертью, казались живыми, несмотря на полную неподвижность. Щиток с гербом Молеона лежал на его груди: тот самый лев с выпущенными когтями и раздвоенным хвостом. Но не этот геральдический лев, а деревянное распятие лучше выражало то, чем был Анселен при жизни: человеком доброй воли. Эту реликвию он унаследовал от отца, принесшего ее из Святой Земли. Пути Провидения вернули ее обратно. С приближением утра, когда воздух посвежел, мы закрыли окно. Причиной было то, что внутренний двор, куда оно выходило, огласился мелодиями флейт, гитар, звоном бубнов и тамбуринов, пением и смехом. Они проникали даже сквозь стекло, то ли доносимые ветром, то ли набирая силу. Тогда голос Жанны стал громче. Мы молились. Дровосеки и пахари домена пришли разделить с нами бдение, вспоминая далекие дни Молеона. Перебирая четки, вознося молитвы, они уносились душой через море к своим покосам, темным тропинкам и густым чащам их леса. Закрыв глаза, они вновь видели своего хозяина, едущего через деревню верхом, с соколом на перчатке, с бегущими следом собаками: о, он не был дурным человеком, не уважающим труд своих людей, нет, он был внимателен к каждому, доступен, беспокоился об урожае, о погоде, о здоровье скота. А когда он усаживался за стол в деревенских домах и целовал ребятишек! И у себя дома, во время аренды хозяйств, да и в любое время, когда нуждающийся просил его о помощи. На майских и октябрьских праздниках, на свадьбах, на торжественных богослужениях по праздникам и воскресеньям, наконец, на похоронах — всегда и всюду он умел обрадовать любого или облегчить беду, хотя бы одним своим присутствием. Он ободрял, поддерживал. Его уважали, он вызывал симпатию. Никто в его владениях не помнил за ним ни одного некрасивого поступка, будь то даже по отношению к животным, но он не терпел грубого неуважения к своему достоинству. За это его и любили.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: