Это потом, много позже, она будет нестись за ним по замызганной лестнице, опрокидывая по пути мусорное ведро, — в пестрых туфлях без задников, роняя один за другим в гулкий пролет, спотыкаясь, подвывая, скользя облупленным маникюром по гладким перилам, снарядом бедра вышибая входную дверь, заглатывая морозный воздух с колючими кристалликами снежинок, — Костик, — вытягивая коротковатую шею в поперечных складках и родинках, — заходясь сиплым лаем, — род-ной! — запахивая халат под доброжелательным взглядом трусящего по заснеженной дорожке соседа-бодрячка из четвертого подъезда.
Весенняя охота на куропаток
Это был двадцать шестой мужчина в жизни Златы Новак — исключительно хрупкой девушки со свежим полураскрытым ртом, да, свежим, как Саронская роза, благоуханным, влекущим пятном на преждевременно поблекшем личике, — каким жалким соцветием расцветало оно в жестком хамсинном излучении, преломляющем лучи плывущего в дымке испарений огненного шара в витринах замерших бутиков, испепеляющем незащищенные участки кожи, вынуждающем редких прохожих перемещаться по городу перебежками, спасаясь в тени обожженных деревьев и громоздящихся друг на друге серых зданий.
Редкие ценители женского начала пощелкивали языками вслед нетвердой поступи Златиных ножек, перевитых между пальчиками и у щиколотки кожаным переплетением, таких неустойчивых и неожиданно белых, непристойно белых, на высоких каблуках, с подворачивающимися лодыжками и округлыми коленками. Злата шла неровно, то и дело сбиваясь с непринужденного ритма. Странную гармонию, о которой знала только она, составляли грозящий отвалиться каблук на правой босоножке и неудачно подклеенная коронка в левом углу рта, — такая странная гармония, в любой момент могущая обернуться катаклизмом, обвалом несущего каркаса. Дуновение ветерка между взмокшими лопатками с россыпью родинок, — влажная полоска белья, утонувшая меж сливочных бедер, небрежная поросль подмышек мышиного цвета, — все это сотворило странную штуку в сердце идущего за нею мужчины, сначала в глазах, умеющих видеть невидимое, затем в чреслах, а уж потом в сердце, бьющемся неровными толчками в груди, покрытой седыми колечками волос.
Острый зрачок сластолюбца подметил и натертые пятки, и смятый подол платья, и легкую красноту предплечий, и зыбкость походки, — двадцать шестой мужчина Златы Новак ощутил нечто вроде сладкого укола в области лопаток, — весенняя охота на куропаток в городских джунглях не прекращается ни на минуту, — под рев отъезжающих автобусов, вой сирен, в вечном смоге и хаосе большого города расцветает еще одна любовь.
Солнце бьется в ссохшиеся трисы. Две пары босых ног на полу, — божественно прекрасных женских и чуть кривоватых темных мужских. Поскрипывающее танго из динамика китайской стереосистемы, — скучное время сиесты, хорошо бы в душ, — сквозь сладковатые духи пробивается кисловатый аромат возбужденного тела. Перекрученные тряпочки притаились в углу кресла, — она видит себя со стороны восторженными пылающими глазами незнакомца, — чуть неловко, но так восхитительно ощущать собственное цветение под чуткой ладонью. Она подставляет тело прикосновениям и поцелуям, поворачивается с грацией изнеженного дитяти, — да, пожалуйста… и здесь тоже… Мужской рот суховат и алчен, челюсти захлопываются, — прикушенная губа трепещет в капкане. Двадцать шестая любовь Златы Новак жестковата на ощупь, — между поцелуями явственно слышны удары хлыста. Злата видит себя беспомощной, обвитой путами с головы до ног, с телом, кричащим о наслаждении и умоляющим о пощаде. Двадцать шестая любовь Златы Новак дышит тяжело, — лепестки Саронской розы трепещут и опадают, двумя перламутровыми раковинами смыкаются и раздвигаются, — покрасневшие пятки упираются в стену.
Теплая волна ударяет в лицо. После спертого помещения нагретый за день город кажется прекрасным. Злата зачарованно провожает взглядом силуэт удаляющегося мужчины, углы зданий оживают в сумерках, приобретают загадочность и благородство очертаний, со стороны моря поднимается легкий ветерок. Злата садится в подъезжающий автобус, в глазах отражение пляшущих огней, на губах — улыбка. Злата едет домой.
Глиняный петушок
«Я подарю тебе глиняную свистульку, — а ты — отдашь мне свое сердце…»
Когда в трансильванских лесах зацветает орешник и тянет дымком, а под ногами хрустит прошлогодняя еловая ветка, а в садах наливаются огнем тонкокожие яблоки, — земля просыпается от зимней спячки, и Грегор Прохаску, сверкая золотым зубом, прикладывает руки к простреленной груди, и достает из штанин губную гармошку, а потом едет в корчму и до утра отбивает здоровой ногой хору, и сыплет монетами, выуженными из стеклянной банки с паутиной на дне, — в разношенные лифы заезжих примадонн, и обклеивает их потные спины цветными бумажками, и потом гоняет по двору за собственной тенью, размахивая костылем, припадая на одну ногу, и плачет на колченогом табурете, раскачиваясь из стороны в сторону, — где моя молодость, Дын-ница, где? — и дергает себя за свалявшийся желтый чуб, а шея его сзади изрезана глубокими морщинами, — как кора дерева, срубленного по весне.
А над Букурешти огромные звезды, что твои собаки, прожигают насквозь, а за Букурешти леса дремучие, — родился я в районе Цветочного базара, у своей матери, мамы Зары, говорят, в Риме ее видели; когда-нибудь я попаду в Рим, и найду ее, если повезет, — и она не узнает меня, только скажет — какой ты красивый — настоящий цыган, а я засмеюсь, и обниму ее, и куплю ей новые туфли и светлый плащ, потому что мама моя Королева, — так мне Дынница сказала, а она никогда не врет, — старому человеку незачем врать. А Дыннице я тоже подарю — новые зубы, золотые, как у Грегора Прохаску, и будет она улыбаться даже во сне.
Я куплю чемодан и сяду в поезд, у меня будет кожаный чемодан и белая шляпа, а в дорогу я возьму яблочек винных и острой брынзы и так доеду до самого Рима, как большой человек, только сначала найду свое сердце, потому что без сердца кому ты нужен в большом городе?
Я хохочу и выбегаю под косой дождь, и бабкины леи жгут мне ляжку и грудь, челка налипает на лоб, я подстриг ее тупыми ножницами и вычистил ногти, а потом выстриг из рубахи сердце — алого цвета — и подарил той девке, так как узнал ее тут же, по махровой родинке на спине, и по прикусу от острых белых зубов по сей день рука ноет; а сердце она забрала себе, — разодрала лоскуток на кумачовые нити и спрятала на груди, а потом опрокинула стакан цуйки, и сплясала хору на столе, и свела всех с ума, — стуком своих косточек, трением своих лопаток и луженой глоткой, а потом она схватила мою руку и прокусила ее до крови и сердце мое похитила, а взамен подарила глиняного петушка-свистульку, и я ушел в ночь, пошатываясь, с сухими как уголь глазами, отыскивая в витринах золотое платье для моей невесты и белоснежный носовой платок, который я брошу к ее ногам, но в карманах у меня было пусто, а в груди черная дыра, а в небе острый как кинжал полумесяц, а на губах терпкий вкус ее крови. Я дул в глиняную свистульку, а люди смеялись над глупым цыганом, у которого злая девка украла сердце и порвала его, а потом подожгла и босыми ногами станцевала на углях, скалясь красным ртом, а потом пропала, говорят, с мадьярами, — никто ее больше не видел.
Я пил водку, и пел дурные песни, и танцевал на чужих свадьбах и похоронах, а утром пришел к бабке, и она поняла, что ее Марко больше нет, а есть разбитая глиняная свистулька — расписной петушок — и стертые в кровь подошвы. Жесткой мочалкой терла она мою спину, и шептала заговор, и варила сухие корешки и дикие травы, чтоб вернуть мне мое сердце, но все было напрасно, и тогда она усадила меня в плацкартный вагон и бежала по перрону на своих тяжелых ногах, пока не затерялась в толпе, а за окном голубой лентой вился Дунай, а по нему плыл золотой серп, или то была подкова, которую на счастье бросила мне Дынница.