Еще более строгому и жестокому кадетскому самосуду подвергались доносчики, ябеды и наушники. Таких кадет, кроме наносимых им зачастую побоев, все чуждались, и никто не говорил с ними как в роте, так и в классах. И такое отчуждение продолжалось не недели и месяцы, а годы; провинившийся получал прощение только по принесении публичного раскаяния и сознания в совершенной им вине.

Может быть, по благодушию и слабости моей комплекции и меня постигла бы та же участь, как Кудрявцева, если бы я на третий день моего кадетства не привел с ловкостью в исполнение наставления <моего соседа по кроватям ефрейтора Полонского, сумевшего передать мне в такое короткое время первоначальные правила>. На моем теле уже было несколько синяков от щипков, правая рука болела от удара, голова трещала от кукуньки, и когда во время утренней перемены затрещина готовилась усилить мою головную боль, я так ловко отпарировал удар моего противника, что он упал, а я, воспользовавшись его падением, нанес ему несколько полновесных ударов кулаками и ногами.

«Надеюсь, что после этого ни ты, никто другой не осмелится меня более трогать», — проговорил я с гордостью победителя.

И действительно, после этого приставания ко мне шалунов сделались реже, и они вели себя осторожнее, после же громогласной пощечины, данной мной в роте одному из таких кадет, я избавился навсегда и от их приставаний.

Что же касается шалостей, в особенности совершаемых «старыми» кадетами, то по моей природе и воспитанию я не мог иметь к ним ни малейшего влечения и сочувствия. Побоище же между десятком таких кадет, случившееся спустя пять-шесть недель по поступлении моем в корпус, до того потрясло мой впечатлительный организм, что я заболел горячкой. Немало горя причинила эта моя болезнь не только моей нежной матери, но и доброму дядьке, просиживавшим целы дни у моей кровати. Они не оставляли бы меня и по ночам, если бы корпусные порядки делать этого не воспрещали. <…> Только на десятые сутки я встал на ноги и был переведен из отдельной комнаты <лазарета> в общие палаты. <…> Здесь, кстати, опишу с некоторой подробностью лазарет, тем более, что в первые два года моего пребывания в корпусе мне частенько приходилось побаливать. Но только болезнь моя была всегда действительная, а не притворная, как это делывали зачастую кадеты лентяи, прибегая к разным непозволительным и вредным средствам. Например, сделанные надрезы ножом или царапины гвоздем растравляли до нагноения; производили искусственную рвоту и бледность проглачиванием табачной или просто бумажной с чернилами жвачки; для ускорения биения пульса ударяли локтем о стену, стол и другой твердый предмет. <…>

Кроме обставленной диванами и стульями, а также обвешанной зеркалами и портретами приемной залы, двух небольших комнат для трудно больных, сыпного, глазного и скарлатинного отделений, корпусный лазарет составляли шесть комнат или палат. В них размещались больные не только по роду болезней, но и по возрастам. Лечение больных, уход за ними и содержание их в лазарете были настолько хорошие, что бессовестно было бы требовать лучшего. Кроме прямого надзора за лазаретом со стороны полицмейстера корпуса, неуклонный порядок поддерживался в нем и по причине почти ежедневного посещения больных директором. Немало способствовал этому заботливый, обходительный, добросовестный, знавший свое дело старший доктор <Мартын Дмитриевич> Сольский, пробывший в корпусе весьма долгое время и, если не ошибаюсь, умерший тайным советником и придворным лейб-медиком.

Чистота и порядок в лазарете были образцовые. Паркетный пол блестел как зеркало. На алебастровых стенах не было ни пылинки, а в углах — ни паутинки. Вычищенные и блестевшие лампы и кинкеты не издавали никакого запаха, потому что масло в них горело хорошее; то же самое можно было сказать и о ночных лампочках. На сальные свечи был остракизм, а где нужно — горели восковые свечи, стеариновых же в то время не знали. Шторы на окнах были из плотной материи, так что когда они были опущены, то производили приятный для глаз полумрак. Температура надлежащая <…>, воздух чистый, как освежаемый посредством отдушин и частого прокуривания. Кровати хотя были такие же, как в ротах, но тюфяки мягче, и лежали они не на досках, а на холсте; постельное белье было тоньше ротного, притом вместо одной было две подушки. Белье, надеваемое больными кадетами, было также тоньше носимого здоровыми в ротах. Тиковые халаты летом и суконные зимой, а равно башмаки были тоже хорошие, как сшитые из добропорядочного материала. Пища, приготовлявшаяся из свежих и доброкачественных продуктов, была разнообразная. Кроме разнородных супов, куриных котлет, компота, чая с булками и сухарями выздоравливающим давали бифштекс и жареный филе. И все это приготовлялось чисто и вкусно, не то что здоровым в ротах.

Да, пища в ротах не в пример была хуже пищи лазаретной. <…> Однако за это следует винить не эконома <Андрея Петровича Боброва>, а его помощников и поваров. Бобров же настолько любил кадет, что если бы он имел свои капиталы, то охотно пожертвовал бы таковые на улучшение их пищи. Но известно, что если бы не три тысячи рублей, присланные царем, то не на что было бы его похоронить[15].

Ежедневная пища кадета состояла из следующего. Утром фунтовая булка, всегда хорошо выпеченная из белой пшеничной муки, но без всякого прибавления. Только с 1832 года начал даваться сбитень: кружка величиной в стакан в младших и в два стакана в гренадерской и первой ротах. И с каким аппетитом и быстротой выпивался такой взвар из воды, меда, корицы и гвоздики, несмотря на то, что иной раз был не сладок, по малости меда, и горек, по излишеству пряностей, или водянист, по малости того и другого. На обед, смотря по времени года, давали щи кислые, ленивые и зеленые или супы перловый, манный, рисовый, гороховый и пюре картофельное с куском говядины; пироги с мясом, капустой, морковью, гречневой и пшенной крупой; разные соуса неизвестных наименований и приготовленные из неопределенных продуктов; жаркого, состоящего, смотря по дешевизне, из куска курицы, гуся или утки, а чаще куска простой говядины. По воскресным и праздничным дням прибавлялось к этому пирожное из заварного или слоеного теста, а также из пышек или хворосту. Немногие же затворники, не увольнявшиеся из корпуса по неимению родных и в великие праздники, сверх обыкновенных кушаньев получали: в Рождество Христово на жаркое тощих индеек и несвежих тетерок; а на Воскресенье Христово — по куску пасхи и кулича, а также по три яйца. Ужин состоял из сухих блюд, по преимуществу же из гречневой, смоленской и пшенной каш, облитых растопленным маслом, и «картофеля в мундирах»[16], при этом на каждого кадета полагалась продолговатая, в виде сосульки, формочка масла. Но это масло редко когда употреблялось по своему назначению, а елось с «тюрей», составляемой по соглашению самими кадетами из вкусного ржаного хлеба и хорошего кваса, даваемого вдоволь в пищу и для питья. Однако не полагайте, чтобы на картофель не обращалось должного внимания, он поедался кадетами с солью также охотно, как и изготовляемая ими самими «тюря».

В Великий пост на Страстной и в неделю говения[17] давалась постная пища, состоявшая почти из тех же кушаньев, как и скоромная, с той только разницей, что говядина заменялась рыбой, в особенности корюшкой, а коровье масло — постным, разумеется, не прованским, горчичным, подсолнечным или другим дорогим, а льняным и даже конопляным. Оказывается, что постная пища была еще хуже скоромной. Немногие могли есть все даваемые постные кушанья. Были и такие, к числу которых и я принадлежал, что ограничивались сбитнем, булкой, хлебом, картофелем да гречневой кашей с квасом и солью. Следовательно, я постился подобно аскету, но только поневоле. Хорошо еще, если на дежурстве был сговорчивый служитель, который вопреки приказания начальства, но ради своих корыстных расчетов соглашался принести булок, пирожков и других сластей; потому что подобные покупки строго воспрещались, да и денег кадетам иметь не дозволялось. Такое запрещение имело ту хорошую сторону, что не возбуждало зависти и злобы в тех кадетах, которые не могли этого делать по неимению или бедности родителей или родных, и что кадеты не могли объедаться и болеть, а и того хуже — напиваться, что иной раз, несмотря на все строгости, случалось между перворотцами. По такой же причине не дозволялось кадетам иметь в корпусе чай, сахар и другие посторонние вещи, а вне корпуса — носить не казенное, а свое белье и платье <…>.

вернуться

15

Бобров очень любил кадет, несмотря на то, что сам был бездетен, потому что никогда не был женат. Он кормил втихомолку арестованных или оставляемых без обеда, приказывал переменять платье и сапоги рвавшим таковые во время игр и шалостей. Но проявление самой высокой доброты Андрея Петровича высказывалось на кадетах, выпускаемых из корпуса по слабости здоровья или по другим причинам не офицерами, а гражданскими чинами, и которые, не имея родственников, не знали, где преклонить голову и чем питаться. Таким бесприютным воспитанникам до приискания ими места он давал приют у себя на квартире, кормил и содержал их на свой счет. Бобров умер в 1836 г. — Примеч. М. Ольшевского.

вернуться

16

Под «картофелем в мундирах» на кадетском языке разумелся отварной картофель с кожей. — Примеч. М. Ольшевского.

вернуться

17

Говели кадеты поротно. На каждую роту определялось по три дня. Говеющие кадеты в классы не ходили. — Примеч. М. Ольшевского.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: