Унтер-офицеры назначались из старших рот и высших классов, а потому они держали себя начальнически: им говорили вы и называли по имени и отчеству. Пользуясь таким почетом, некоторые из них, даже можно сказать большая часть их, употребляли во зло свое положение. Не думаю, чтобы начальство предоставило им власть оставлять кадет без пищи, драть за уши, давать толчки и т. п., — а все это было. Само собой разумеется, что в присутствии А. Н. Черкеза никто из них не смел этого делать; что же касается дежурных офицеров, то они смотрели на это сквозь пальцы.

Утренний осмотр был для нас первым испытанием: малейшая неисправность вызывала у унтер-офицера слова: без сбитня; без сбитня и без булки; без пирога; на один суп и даже без обеда, на хлеб и воду. Трудно поверить этому, а еще раз повторяю: все это было… После унтер-офицеров осматривал кадет дежурный по роте офицер; при этом случае представлялось менее уже шансов подвергнуться упомянутым наказаниям, как потому, что предварительный осмотр унтер-офицерами устранял поводы к ним, так и потому, что офицеры все-таки были рассудительнее своих юных помощников.

После утренней молитвы и завтра, состоявшего из булки и кружки сбитня, мы шли в классы, где и оставались от 9 до 12 часов.

В 12 часов выводили нас на внутренний дворик <…>, и начиналось фронтовое ученье, которое в неранжированной роте ограничивалось рекрутской школой, то есть стойкой, поворотами и учебными шагами. Ничего не было скучнее и несноснее, как эти ученья, особливо если кому-нибудь приходилось выходить на них с тощим желудком, о чем сужу потому, что мне иногда случалось бывать в таком положении. Помню, как однажды, — это было в свежий и ясный сентябрьский полдень — я стоял в шеренге и машинально повертывался по команде унтер-офицера У-мова то направо, то налево; оставленный в тот день за что-то без завтрака, я был голоден и думал только об одном: как бы дождаться обеда. Запах печеного картофеля, разносившийся по двору из открытых окон подвального этажа, где жили служители, усиливал мои мученья <…>.

После ученья мы обедали, потом до 3 часов были свободны, от 3 до 6 — вечерние классы, затем до 8 часов опять рекреация, потом ужин, перекличка по ротному списку, чтение приказа по корпусу, вечерняя молитва, и спать. <…>

Воскресные и праздничные дни проходили несколько иначе. Поутру, после завтрака, рота приходила в движение и снова начиналась неизбежная чистка: готовились к церковному параду, назначавшемуся на 9 часов. После церемониального марша, повзводно которым проходили мимо батальонного командира Святловского, мы отправлялись в церковь к обедне. <…> После обедни, если не было назначено развода, начальство наше расходилось, и мы в течение остального дня имели столько свободного времени, что, несмотря на всю нашу резвость, не знали, куда девать его. Набегавшись и наигравшись, некоторые группировались по уголкам и заводили речь о «страшном» или пересказывали друг другу предания о том времени, когда еще были только две роты, и чего-чего тут не рассказывалось! <…>

В 1835 году я отбыл первый лагерь, который устраивался у нас в полутора верстах от села Коломенского, при деревне Ногатиной. В лагерь выступали в половине июня. В день выступления кадеты с утра одевались в походную форму — в шинели и белые брюки, что нас, новичков, то есть в первый раз выступавших в лагерь, очень занимало. С этими шинелями шла возня до самого обеда; хотя они еще за неделю были на нас «пригнаны», но многие оставались недовольны пригонкой каптенармуса и теперь старались исправить то, что кому не нравилось. Заботились больше всего о том, чтобы шинель не казалась мешком, а сидела бы ловко, чтоб была видна талия, а назади все складки были бы собраны аккуратно. Все это достигалось посредством различных приспособлений — пересадки крючков, пуговиц, перешивки тесемок и проч.

Здесь я должен заметить, что солдатское щегольство это вызывалось отнюдь не требованием начальства, которое (надо отдать ему справедливость), наблюдая за чистотой и опрятностью, было далеко от таких тонкостей, за исключением разве одного Гросвальдта. У нас были судьи другие — некоторые из своих же товарищей, преимущественно те, которые были мастерами по фронту, «фронтовиками», и потому пользовавшиеся по своей специальности общим у нас авторитетом. Эти если, бывало, увидят на ком-нибудь завалившийся набок или на затылок кивер, или опустившуюся амуницию, или неподтянутый приклад, тотчас же скажут: «Эх ты, шмара!» И хоть никто не понимал, что такое шмара, однако ж не совсем равнодушно относились к такому прозвищу и всячески старались избегать его не только из ребяческого самолюбия, но и потому, что иметь во мнении фронтовика репутацию «шмары» было невыгодно. Им наравне с унтер-офицерами поручали на одиночном ученье обучать новичков, и если кто из последних казался фронтовику «шмарой», то такому уже нечего было ожидать снисхождения.

Вот пример. На первых порах, по переводе меня из неранжированной во 2-ю мушкетерскую роту, я был тоже «шмарой». Помню, однажды (дай как забыть это!) меня обучал стойке ефрейтор Д-сов 1-й; не привыкнув еще к тяжести ружья и простояв несколько минут «под приклад», я искривился и выпятил правый бок. Не догадался Д-сов дать мне отдохнуть, а заметил только, что я стою кренделем; само собой разумеется, что одно его замечание не могло распрямить мою фигуру. Что же Д-сов? Не говоря дурного слова, поднял свое ружье и двинул меня в бок прикладом. <…> Пусть извинит меня читатель, если я отрываюсь иногда от рассказа и вдаюсь, скажут, может быть, в мелочи. Но вот в том-то и дело, что это не мелочи, а крупные штрихи в картине тогдашнего нашего быта, затушевывать которые я не вижу никакой надобности. Возвращаюсь к рассказу.

Через час после обеда, который в этот день назначался несколько раньше, вокруг стен корпуса раздавался бой генерал-марша. Кадеты надевали походную амуницию, строились по батальонному расчету и выводились ротными командирами на большой двор, где уже стоял столик с водосвятной чашей и был в готовности священник с остальным причтом для служения напутственного молебствия перед выступлением «в поход».

Пока батальон выстраивался и равнялся, двор наполнялся многочисленной публикой, пестревшей разнообразными дамскими нарядами и зонтиками, что придавало всей сцене праздничный вид. Это были родители, родственники и знакомые, приехавшие проститься с детьми; были и просто зрители, каких обыкновенно во множестве видим на военных парадах. <…>

Но вот показывается знамя, раздается бой гвардейского похода, батальон отдает честь. Через несколько минут подходит директор. Снова команда: «На караул!», снова грохочут барабаны, гремит музыка. <…> Обойдя фронт, директор приказывает построить каре. Пока батальон перестраивается и исполняется команда: «На молитву — кивера долой», священник с диаконом надевают ризы, и дьячок раздувает кадило. Начинается молебен тихим, согласным пением причта: Царю Небесный…

Восемь лет сряду приходилось мне присутствовать при таком молебствии, и всякий раз умилительные слова: Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды — приводили меня в благоговейный восторг, создававший в воображении моем лик Небесной Заступницы. Чиста и светла молитва юности.

Молебен кончается, священник обходит фасы каре, кропит нас святой водой, и батальон снова развертывается в линию. Батальонный командир, младший штаб-офицер и адъютант садятся на лошадей; раздается команда: «По отделениям направо заходи», и потом: «Скорым шагом марш», — и мы под звуки горнов и грохот барабанов оставляем на два месяца Головинский дворец. Пестрая толпа сопровождает нас, кто в экипажах, кто пешком; по пути присоединяются босоногие мальчишки и другой праздный люд, группируясь преимущественно около музыкантов. <…> Музыка, игравшая во все время, пока мы шли в черте города, развлекала нас, <…> притом же по мостовой идти было гораздо удобнее, между тем как за Проломной заставой тотчас же начиналась грунтовая дорога, обдававшая нас облаками пыли, что при невыносимой вони от находившихся поблизости боен составляло истинное мучение, особливо когда погода стояла жаркая.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: