Хотя игра и возня достаточно удовлетворяли накопленную энергию, но мне все-таки хотелось показать, что я не сплошаю и на деле, если ко мне кто-нибудь будет приставать. Присмотра за нашей комнатой почти не было; унтер-офицеры к нам назначались из старших рот, где они и проводили свое свободное время, а дежурный офицер редко заглядывал к нам. Удобств обижать новичка было много, но все-таки ко мне не приставали, так что мне это стало надоедать.
Раз проходит близко возле меня какой-то кадетик, я его толкнул локтем, он обернулся и назвал меня галанцем — так называли тех новичков, которые еще не успели надеть кадетскую курточку и ходили в своем платье. За слово «галанец» я его — по носу! Кровь пошла, и он побежал жаловаться дежурному офицеру. Подошел ко мне дежурный, я испугался, не знал, что говорить, но выручил Шамиль, он сказал дежурному, что Молчанов меня бил и щипал, а я нечаянно толкнул его в нос. Молчанова выпороли, а мне сказали, чтобы я сам не расправлялся, а если кто будет меня обижать, то чтобы я жаловался.
Молчанов не только не имел на меня никакой злобы, но еще сказал мне спасибо за то, что я его произвел в «ефрейторы». Оказалось, что в неранжированной роте не считался тот кадетом, которого ни разу не высекли. Первая порка производила в «кадеты», вторая — в «ефрейторы», третья — в «унтер-офицеры» и т. д., возвышаясь в чинах; иные в год и в два, не имея 12 лет от роду, доходили до «фельдмаршала», то есть были 18 раз высечены <…>. Это производство особенно продвигалось у тех кадет, которых приводили в корпус из провинций, оставляли на полное попечение начальства и у которых никого в Петербурге не было, и они не ходили «со двора», как у нас называли отпуски домой.
Разумеется, были и такие, которых никогда не секли: одних потому, что они учились и вели себя безукоризненно, другие были скрытны и осторожны, а третьи до такой степени хитры, ласковы и выдержанны, что на них не поднималась рука даже у Михаэля. <…>
Всем кадетам запрещено было держать деньги при себе; они должны были держать деньги у ротного командира Михаэля. Если кому-нибудь хотелось купить лакомство или перочинный ножик, карандаш, бумагу и другие дозволенные предметы, то Михаэль покупал всегда сам и всегда за двойную цену. <…> Понятно, что ни сами кадеты, ни их родственники протестовать не смели; а некоторые богатые родители нарочно давали деньги Михаэлю для своих сыновей, чтобы он с ними не был жесток, и эти подачки действовали настолько явно, что мальчуганы в 10–12 лет постоянно хохотали над своим ротным, называя его «жидом».
Другой доход от кадет-новичков было их партикулярное платье, обувь и белье, эти предметы не возвращались, если новичка оденут во все казенное. Ежегодно поступало в неранжированную роту более сотни новичков; каждого из дома старались отпустить во всем новеньком и лучшем, и все это оставалось у Михаэля. Казенное платье надевалось в отпуск тогда, когда новичок научится делать фронт перед офицерами. Этому новичков учили тотчас же по вступлении в корпус.
Замечательно, что начальство сороковых годов смотрело на Михаэля как на примерного воспитателя, а офицеры старших рот при откровенных разговорах с взрослыми кадетами относились к Михаэлю с отвращением. <…> Но показная сторона неранжированной роты была образцовая; кадеты маршировали и равнялись так, что не уступали Преображенскому полку. Но зато с какою радостью каждый переходил в строевые роты, чтобы больше не видать Михаэля и всех дел его! <…>
Во 2-й роте кадеты не говорили, что они попали из огня в полымя, а говорили, что они попали от лисицы к волку. Аргамаков был молодчина собой, но грубый <…>, злой, мстительный и жестокий. Казалось, что он наслаждался, когда кровь брызжет из-под розог. Во 2-й роте кадеты были в возрасте от 11 до 13 лет, и им запрещено было давать более 25 розог. Но эта четверть сотни под руководством ротного командира Аргамакова равнялась плетям и кнуту при торговых казнях уголовных преступников.
Первая экзекуция, в которой мы познакомились с его манерой сечь, производилась над кадетом Барановым за то, что он нагрубил учителю рисования Зайцеву. Грубость состояла в том, что он на какое-то замечание Зайцева сказал: «Ах, чтобы эти модели сгорели!» Надо сказать, что тогда рисование с картонных моделей только что вводилось; Зайцев был сторонником рисования с натуры, и эта фраза его огорчила так, что Баранова пришлось наказать публично перед классом.
Экзекуция была назначена в такой-то день, в час рисования, чтобы вполне удовлетворить учителя Зайцева. Наш класс не только что успел сговориться, как каждому действовать, но мы имели время даже и прорепетировать всю эту комедию. Первые ряды должны были стоять и только всхлипывать, как бы удерживая слезы; сзади должны были все плакать, а в середине класса кадет Суслов должен был упасть в обморок после десятого удара. Если это порку не остановит, то после следующих пяти ударов в обморок должен был упасть кадет Нудольский, отъявленный шалун, которого секли каждую неделю.
Зайцев явился в класс, и этот добрый человек считал себя виноватым перед Барановым, так что мы Зайцева утешали, что это ничего не значит. Вошел Аргамаков, внесли скамейку и розги; вызвали Баранова: «Ложись!» В то время, когда Баранов раздевался, Зайцев подошел просить за него, на что Аргамаков грубо ответил, что он нарушил дисциплину и тут не может быть никакого снисхождения.
Баранов лег. Аргамаков приказывает солдатам: «Пореже! Покрепче, кончиками да по ляжечкам!» Пучки свистнули, кровь брызнула… Мы по уговору стали всхлипывать, а сзади плакать… «Стой! — скомандовал Аргамаков солдатам. — Смирно! Это что за слезы? Всех перепорю! Валяй!.. Крепче! Крепче! Реже!.. Стой. Там опять кто-то хнычет? Молчать! Смирно!» Водворилась тишина. «Бей!..»
Суслов почему-то в обморок не упал, а Нудольский так дурно симулировал обморок, что его тут же выдрали. Баранов из молодечества не кричал и не пикнул, как будто не его секли. За это молодечество ему сбавили 2 балла из поведения. <…>
В 1-й роте был отделенный офицер Крылов, который и прежде с кадетами обращался, как с кантонистами, а тут уже превзошел все меры. Он носил кличку «свирепый», и в виде предупреждения ему часто кричали это слово, но его придирки и грубость не унимались. Раз осенью он был дежурный по роте и в то время, когда кадеты ложились спать, он кого-то из кадет громко обозвал дураком и кантонистом. Это взорвало всю роту, и со всех сторон к нему в ответ полетело: «Сам ты дурак! Свирепый! Вон из корпуса!» — и другие возгласы. Начали стучать табуретами, стучать по столам, и брань к нему летела очень дружно со всех сторон. На его команду: «Смир-но!» — отвечали хохотом и свистом. Словом, бунт был в полном разгаре.
Он послал за дежурным по корпусу капитаном Икскулем; его кадеты любили, и при нем все утихло. По Петербургу разнесся слух, что в 1-м кадетском корпусе бунт, что в одного офицера бросали табуретками, проломили голову, сломали руки и другие сплетни. Как доложили государю Николаю Павловичу, мы не знали, но только со всей роты сняли погоны, запретили пускать в отпуск и принимать родных. <…> Через месяц приехал государь, обошел гренадерскую роту, подошел к дверям 1-й роты, повернул от нее и сказал: «Это большая лужа, ее обойти нужно!» — и так как ему все ходы и галереи корпуса были хорошо знакомы, то он и прошел прямо в 3-ю роту. Порядком в корпусе остался доволен, распустил всех со двора <в отпуск>, кроме 1-й роты, а через неделю пришло прощение и 1-й роте, которой возвратили погоны.
Чтобы не давать кадетам поблажки, все осталось как бы по-старому, но по всему видно было, что офицерам было внушено смягчить свой нрав, и они стали вежливее. Затем стали время от времени обновлять начальство. <…>
Старый кадетский дух в строевых ротах главным образом поддерживался смешением всех возрастов в младших классах. Неспособные к наукам, но прекрасные фронтовики держались в корпусе, чтобы украшать фланги и первую шеренгу. Двадцатилетние молодцы в классах рядом сидели с двенадцатилетними кадетами, зубрили ту же таблицу умножения и внушали ухарство, молодечество и правило: «Один за всех, и все за одного».