В отпуск можно было ходить два раза, а певчим даже три раза в неделю. Большинство юнкеров были из провинциальных корпусов, не имели никаких знакомых семейных домов и потому выходили из училища только пофланировать по городу или в театр.

Во всей громадной столице у меня не было не только ни одного родственника, но ни одного знакомого, исключая, конечно, юнкеров. За двухлетнее пребывание в училище я все время находился точно на военном корабле. Время от времени заходил в новый порт, съезжал на берег, ходил по главным улицам иностранного города, кишевшего совершенно чужими мне людьми; а затем опять на шлюпку, опять в корабельную обстановку…

Там, далеко-далеко, на Кавказе, были родной угол, родная семья, от которой образовательная повинность оторвала меня с десяти лет. В милой Полтаве, в которой я воспитывался, также издали улыбались мне знакомые лица добрых, хлебосольных горожан и хуторян, приветливо относившихся к «своим кадетам». А в Петербурге никто на нас не обращал внимания. Никто, никто! Будущий генерал, быть может, фельдмаршал едет по улице, и на его серую солдатскую шинель, на его несчастное кепи с жалким султаном никто и не взглянет. Много было предметов более интересных. Подождите же, петербуржцы, узнаете вы нас!.. Но столичная толпа оставалась по-прежнему далека нам и не подозревала о чувствах, клокотавших в груди «молоденьких солдатиков»…

Товарищи мои были люди малосостоятельные, за малым исключением — беднота, получавшая из дому от своих отцов-офицеров незначительные суммы; но тем не менее денежные повестки ожидались с большим нетерпением.

Вместе с «синенькими» и «красненькими» бумажками юнкер получал и письма, большей частью наставительного характера, на тему о необходимости экономии, так как «жалованье у отца небольшое и другие дети подрастают». Большинство с грустно-сосредоточенными лицами углублялись в чтение весточек из далекого дома; но об экономии скоро забывали и быстро проедали бумажки. Все это мотовство не превосходило десятков рублей… Общее экономическое состояние родителей юнкеров было почти одинаковое, не особенно завидное. Те кадеты, которые были посостоятельнее, поступали в кавалерийское училище <…>.

Богатство, просто даже комфорт были так от нас далеки, что мы об этом даже и не мечтали. Столичная роскошь казалась нам созданною для другой породы совсем чуждых нам людей, а не для бывших кадет и юнкеров, которым суждено весь век жить на скромное жалованье. Помню твердо — богатству мы не завидовали, у нас были другие, не материальные, но радостные приманки в жизни.

Платье, белье и сапоги были у всех казенные. Единственную роскошь, <которую> позволяли себе юнкера, — это белые перчатки. Ни о лихачах, ни о кабинетах в ресторанах, ни о креслах в театрах нечего было помышлять. <…> Мы, главным образом, направлялись в оперный рай и, максимум роскоши, в ложу 3-го яруса, которая стоила тогда, кажется, 5 рублей. Драматический театр менее привлекал нас, зато «на верхах» Мариинского мы были свои люди. Один из юнкеров имел знакомство в кассе, и билеты нам всегда обеспечены. <…>

Из экономии мы обыкновенно не отдавали капельдинеру наши шинели, а клали на сиденье; буфетные конфеты и фрукты также были нам не по карману, сладости же мы очень любили и потому приносили с собой фунтики с миндальным пирожным, яблоками или апельсинами. И какими мы себя расточителями считали, как велики нам казались наши театральные расходы!.. По окончании спектакля юнкера, надрывая себе глотки, с усердием удивительным, трогательным, вызывали своих любимцев и, спускаясь с райских вершин, постепенно перебегали в нижние ярусы и оттуда сыпали аплодисментами, пока не потухала люстра. Гимнастическим шагом, вприпрыжку, возвращались мы в училище, припоминая по дороге понравившиеся мотивы и перекидываясь компетентными замечаниями <…>.

Чем ближе театралы подвигались к училищному подъезду, тем более встречалось юнкеров, спешащих к той же цели, к столу дежурного офицера. «Подарить» начальству не хочется ни минуты из отпускного срока, но зато и опоздать немыслимо. И вот с приближением часовой стрелки к 12, приемная быстро наполнялась юнкерами, спешно оправлявшими кепи и портупеи, а затем вся группа гуськом, точно к кассе, подвигалась к дежурному офицеру и по одиночке, навытяжку, рапортовала о выпавшей на их долю чести ему явиться.

Случалось изредка, что среди юнкеров с безукоризненной выправкой попадал кто-нибудь с чуть колеблющейся походкой и не совсем твердым языком, тогда товарищи быстрее подходили к столу и уже не гуськом, а по два, по три, стараясь закрыть подкутившего юношу <…>

Никогда уже впоследствии я не испытывал такого удовольствия от служебного повышения, как при производстве в фельдфебели. <…> Далек я был от всякого философствования, не затемнял непосредственных впечатлений досадным анализом и совершенно был счастлив, любуясь на свои нашивки и на саблю с серебряным темляком. Мне казалось, что не только в училище, но и на улице прохожие не без интереса поглядывали на мои погоны…

Однако новая должность несла с собой и очень колючие шипы. Приходилось, оставаясь добрым товарищем, не ронять своей начальнической роли и не прибегать к карательному вмешательству ротного командира. С самого раннего утра надо было во всем сдерживаться и не позволить себе никакого отступления от правил, чтобы не дать повода к подражанию.

Вечером после дня, проведенного за усиленными физическими упражнениями и учебными занятиями, рота возвращалась из столовой ленивым шагом и строилась «покоем» для переклички. Я читал длинный <…> список-свиток юнкеров, и каждый при звуке своей фамилии произносил: «Я!» Исстари так завелось, что при этом некоторые позволяли себе отвечать или чрезмерно громко, точно в рупор, или с комическим оттенком. Опять нужно было балансировать так, чтобы не прослыть за придиру, «трынчика» и в то же время не позволить слишком уж резких проявлений веселья.

Сколько приходилось выслушивать объяснений о назначении на дежурство и дневальства!..

Я невольно выработал себе особую манеру говорить перед фронтом, причем мой голос казался мне самому чужим, каким-то сухим и жестким.

Бывало, рота выстроится по какому-нибудь случаю, и видишь, небрежно плетется запоздалый приятель-товарищ. Нечего делать, скрепя сердце, насупишь брови, «надвинешь на лицо маску» и делаешь при всех ему замечание; а если на грех он буркнет недовольное слово в объяснение, приходилось возвысить голос и резко оборвать забывшего дисциплину, а у самого кошки скребутся на душе. И рота стоит смирно, никто не пошевелится и не улыбнется. Для испытания своего авторитета стараешься выдержать такое приподнятое настроение добрую минуту и в то же время страшно передерживать момент, а вдруг кто-нибудь, на грех, чмыхнет или сделает демонстративное движение; тогда ведь протест внезапно охватывает массу, и с ней уже не в силах справиться товарищу-начальнику.

В общем, громадное большинство относилось очень благодушно к фельдфебельским требованиям, а некоторые из товарищей просто поражали старательнейшей помощью мне в интересах порядка. Вот уже именно неизвестные, бескорыстнейшие деятели! Вспоминается мне, например, левофланговый С-ский, удивительно рачительно относившийся к служебным требованиям. Не только приказание офицера, но поручение портупей-юнкера было для него законом, и он тщательно все исполнял, не отделяя обязательное от необязательного. Надо было видеть его в строю, как он старался добросовестно, от души «тянуть носок» или левым плечом поддерживать равнение. <…>

Несмотря на некоторые шипы, я с благодарностью вспоминаю фельдфебельскую должность. Это была превосходная жизненная школа, которую приходилось проходить практически, без руководства и постороннего вмешательства. <…>

А время все двигалось вперед и вперед, и выпуск, производство в офицеры приближались. После девятилетнего пребывания в казенных корпусных и училищных стенах надо было наконец вскоре стать на свои ноги. <…>


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: