— Что взбрело тебе в голову? — спросила мать Лотты. — Мы из принципа не покупаем немецких товаров, а ты появляешься тут с дорогущей «Лейкой».
Однако он отнюдь не радовался своему приобретению, оно служило скорее утешением. Он ходил как в воду опущенный и односложно отвечал на вопросы. Да, работы было предостаточно, но в этой стране ему делать нечего. Каждый второй там носит униформу, даже дети, все выражают безумный восторг по поводу аншлюса Австрии, повсюду висят знамена и плакаты с лозунгом «Ein Volk — Ein Reich — Ein Führer».[47] Он видел это своими глазами и не хочет иметь с этим ничего общего.
— Это я и сам мог бы тебе рассказать, — заметил его будущий тесть, — тебе и ездить не стоило.
Лотта не доверяла гонцу, принесшему плохие вести. Вероятнее всего, его просто никто не взял на работу, за версту видно, какой он рохля. Его восприятие Германии было окрашено разочарованием. Еще один аргумент в пользу страны, где на службу не берут кого попало.
Свое утешение Тео находил в фотоаппарате, представляя себе, какие прекрасные фотографии он сможет сделать с его помощью. Он попросил Йет и Лотту стать его подопытными кроликами. Поскольку обе они не воспринимали Тео серьезно, то в шутку напялили на себя мужские брюки, пиджаки и фетровые шляпы. Ярко накрасив губы, они позировали возле водонапорной башни. По-мужски облокотившись друг на друга, с сигарой во рту, они смотрели в камеру взглядом сфинкса, изображая Грету Гарбо и Марлен Дитрих — «Ich bin von Kopf bis Fuß auf Liebe eingestellt».[48] Все кончилось тем, что они разразились неудержимым хохотом. Всегда флегматичный, Тео установил диафрагму, определил угол падения света и принялся нажимать на спуск. Светские, страстные, беспечные, независимые женщины на крошечных снимках с зубчатыми краями пробудили их любопытство. Неужели это они? Мать с гордой улыбкой показывала фотографии гостям: посмотрите, что за прелесть мои дочки!
Из проигрывателя доносилась симфония Малера; Лотта присоединилась к компании, сидевшей кружком и внимавшей каждому звуку, словно во время исполнения религиозного обряда: на опушке леса, у подножья скалы шумел водопад, из-за горных вершин доносились угрожающие раскаты грома, олени бросились врассыпную… Сэмми Гольдшмидт слушал, сложив губы трубочкой, словно играя партию на духовом инструменте. Эрнсту Гудриану, угрюмо глядевшему перед собой, музыка, похоже, навевала мрачные образы.
— Кто дирижер? — спросил он, когда замерла последняя нота. Сожалея о рассеявшихся чарах, они удрученно смотрели друг на друга.
— Вильгельм Фюртванглер, — сказал отец Лотты, поочередно шмыгая ноздрями.
— Фюртванглер?! — воскликнул Гудриан. — Так он же теперь играет у нацистов!
— Фюртванглер? — испуганно повторила мать Лотты.
— Да, но… — проворчал отец, — эта симфония записана много лет назад, и мы неоднократно наслаждались ее звучанием.
Гудриан смутился. Только что вернулся из Германии, пояснил он в свое оправдание. Он учился у известного скрипичного мастера и жил в еврейской семье, почти уже став ее членом. За несколько дней до отъезда к нему обратился мастер: «Я слышал, ты живешь у евреев. Если хочешь продолжать образование, поскорее покинь их дом». — «Но какое мне дело до всех этих предписаний, — возразил было Гудриан. — Я голландец». — «Ты в Германии и сопричастен всему здесь происходящему. Либо ты съезжаешь, либо уходишь из моей мастерской». — «Тогда я выбираю второе», — сказал Гудриан.
В комнате воцарилась атмосфера недоверчивого возмущения. Гудриан ответил на это печальной улыбкой. Не зная, как к нему относиться — то ли с сочувствием, то ли с подозрением, Лотта разглядывала субтильного студента. Она с трудом представляла его в качестве скрипичного мастера, беспрестанно строгающего доску, с древесными стружками на безукоризненном костюме. Это ремесло ассоциировалось у нее с мускулистыми руками и рабочей одеждой. Отец поставил Девятую симфонию Бетховена в теперь уже подобающем исполнении. Неужели отныне они больше не будут слушать музыку непредвзято? «Alle Menschen werden Brüder»[49] прозвучало торжественно; а почему, собственно, не «Alle Menschen werden Schwester»?[50]
Со временем становилось все труднее находить оправдание событиям, происходившим на ее родине. Никогда раньше они так часто не усаживались возле радио, как в те сентябрьские дни, когда Чемберлен трижды летал в Германию, чтобы предотвратить войну, и в конце концов вместе с Даладье ради мира пожертвовал Чехословакией. Все с облегчением вздохнули. Лишь отец Лотты горячился по поводу того, что Англия и Франция столь малодушно нарушили договор с чехами.
— Исключительно из-за боязни большевизма, — презрительно фыркнул он. — В глубине души они восхищаются Гитлером, который нашел способ очистить страну от коммунистов.
— Их страх отнюдь не безоснователен, — вмешалась жена со своими предсказуемыми доводами. — Если рабочие в массовом порядке придут к власти, то наверху может оказаться человек, терроризирующий всю страну.
— Ты хоть представляешь себе, о ком говоришь? — возражал он. — Ты говоришь о Сталине, которому приходится обуздывать целый континент.
Он вновь расчувствовался, и все знали, как будет проходить дальнейшая, старая как мир, дискуссия. Лотта погрузилась в изучение музыкальной теории. Роли были распределены заранее. Мать разыгрывала из себя защитницу демократии, ратуя за нормальный паритет различных партий. Отец отвергал демократические принципы: «Ты что, хочешь сказать, что у нас тут демократия?! Бедные становятся еще беднее!»
Сделав еще один глоток можжевеловой водки, он совсем разошелся, и предотвращенная война отошла на второй план. Под предлогом различных политических убеждений здесь велась совсем иная битва, которая всегда заканчивалась вничью.
— Не смеши меня, — мать оставляла за собой последнее слово. — ты и сам не прочь стать диктатором в этом доме.
Лотта уже давно собрала сумму, необходимую для поездки в Германию, но чем реальнее становилась военная угроза, тем труднее ей было воплотить в жизнь свои планы. Занимаясь самоистязанием, они не отрывались от радио, передающего изложение воинственной речи рейхсминистра Гесса. Они успокаивали друг друга: Нидерланды война не затронет, мы всегда будем соблюдать нейтралитет. Кстати, половина Голландии — выходцы из Германии: принц, бывшая королева Эмма, бабушка в Амстердаме. Смерть Луи Давидса[51] была большей трагедией, чем германская аннексия Клайпеды или итальянское вторжение в Албанию. Мать Лотты ходила по дому, причитая, будто лично была повинна в его смерти; сидя на диване, она с меланхоличным видом напевала его песни.
— Теперь твой отец родной Сталин сорвал-таки с себя маску, — сказала она, когда Гитлер и Сталин подписали договор о ненападении.
— Это все его плутни, — смеялся отец над недальновидностью жены. — За ними скрывается нечто большее. Просто сейчас выдался удобный момент для заключения пакта.
Королева выступила по радио с речью, призывая к спокойствию — для паники нет ни малейшего повода. Дабы сохранить нейтралитет страны, объявили всеобщую мобилизацию. Тео де Зван не без удовольствия уехал в одном из сотен военных эшелонов — наконец-то у него появилось реальное дело.
— Голландия со своими оловянными солдатиками, — фыркнула мать Лотты, сунув ему пакет с яблоками и бутербродами.
Спустя два дня немцы вторглись в Польшу, а еще через два Англия и Франция объявили войну Германии: договориться с Гитлером больше не представлялось возможным. И все же пока никто не сомневался в безопасности маленького королевства на море, сохраняющего нейтралитет.
— Вот видишь, вы были такими же наивными, как и мы, — сказала Анна.
Лотта кивнула.
47
Один народ — одно государство — один фюрер (нем.).
48
С головы до ног я создана для любви (нем.) — слова из песни, исполняемой Марлен Дитрих.
49
Все люди станут братьями (нем.).
50
Все люди станут сестрами (нем.).
51
Знаменитый в Нидерландах эстрадный певец (1883–1939).