Каждый остался один. Голоса их сгинули, как будто Бог обронил несколько слов — и недолгое эхо дрогнуло и затерялось в звездной бездне. Вот капитан уносится к Луне; вот Стоун среди роя метеоритов; а там Стимсон; а там Эплгейт улетает к Плутону; и Смит, Тёрнер, Андервуд, и все остальные — стеклышки калейдоскопа, они так долго складывались в переменчивый мыслящий узор, а теперь их раскидало всех врозь, поодиночке.
А я? — думает Холлис. — Что мне делать? Как, чем теперь искупить ужасную, пустую жизнь? Хоть одним добрым делом искупить бы свою подлость, она столько лет во мне копилась, а я и не подозревал! Но теперь никого нет рядом, я один — что можно сделать хорошего, когда ты совсем один? Ничего не сделаешь. А завтра вечером я врежусь в земную атмосферу.
И сгорю, — подумал он, — и развеюсь прахом над всеми материками. Вот и польза от меня. Самая малость, а все-таки прах есть, и он соединится с Землей.
Он падал стремительно, точно пуля, точно камешек, точно гирька, спокойный теперь, совсем спокойный, не ощущая ни печали, ни радости — ничего; только одного ему, хотелось: сделать бы что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, сделать хоть что-то хорошее и знать: я это сделал. Когда я врежусь в воздух, я вспыхну, как метеор.
— Хотел бы я знать, — сказал он вслух, — увидит меня кто-нибудь?
Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал:
— Мама, смотри, смотри! Падучая звезда! Ослепительно яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
— Загадай желание, — сказала мать. — Загадай скорее желание!
Лучезарный Феникс
Однажды в апреле две тысячи двадцать второго тяжелая дверь библиотеки оглушительно хлопнула. Грянул гром.
Ну вот, — подумал я.
У подножия лестницы, подняв свирепые глаза к моему столу, в мундире Объединенного легиона (мундир теперь сидел на нем отнюдь не так ловко, как двадцать лет назад) возник Джонатан Барнс.
Хоть он и храбрился, но мгновенье помешкал, и я вспомнил десять тысяч речей, которые он извергал, как фонтан, на митингах ветеранов, и несчетные парады под развернутыми знаменами, где он гонял нас до седьмого пота, и патриотические обеды с застывшими в жиру цыплятами под зеленым горошком — обеды, которые он поистине сам стряпал, — все мертворожденные кампании, которые затевал сей рьяный политикан.
И вот Джонатан Барнс топает вверх по парадной лестнице и до скрипа давит на каждую ступеньку всем своим весом, всей мощью и только что обретенной властью. Но должно быть, эхо тяжких шагов, отброшенное высокими сводами, ошеломило даже его самого и напомнило о кое-каких правилах приличия, ибо, подойдя к моему столу и жарко дохнув мне в лицо перегаром, заговорил он все же шепотом:
— Я пришел за книгами, Том.
Я небрежно повернулся, заглянул в картотеку.
— Когда они будут готовы, мы вас известим.
— Погоди, — сказал он. — Постой…
— Ты хочешь забрать все книги, пожертвованные в Фонд ветеранов для раздачи в госпитале?
— Нет, нет! — крикнул он. — Я заберу всекниги. Я посмотрел на него в упор.
— Ну, почтивсе, — поправился он.
— Почти все? — Я мельком глянул на него, наклонился и стал перебирать карточки. — В одни руки за один раз выдается не больше десяти. Сейчас посмотрим. А-а, вот. Позволь, да ведь срок твоего абонемента истек тридцать лет назад, ты его не возобновлял с тех пор, как тебе минуло двадцать. Видишь? — Я поднял карточку и показал ему.
Барнс оперся обеими руками о мой стол и навис над ним всей своей громадой.
— Я вижу, ты оказываешь сопротивление! — Лицо его наливалось кровью, дыхание становилось шумным и хриплым. — Мнедля моейработы никакие карточки не нужны!
Он прохрипел это так громко, что мириады белых страниц перестали трепетать мотыльковыми крыльями под зелеными абажурами в просторных мраморных залах. Несколько книг еле слышно захлопнулись.
Читатели подняли головы, обратили к нам отрешенные лица. Таково было время и самый здешний воздух, что все смотрели глазами антилопы, молящей, чтобы вернулась тишина, ведь она непременно возвращается, когда тигр приходит напиться к роднику и вновь уходит, а здесь, конечно же, утоляли жажду у излюбленного родника. Я смотрел на поднятые от книг кроткие лица и думал про все сорок лет, что я жил, работал, даже спал здесь, среди потаенных жизней и хранимых бумажными листами безмолвных людей, созданных воображением. Сейчас, как всегда, моя библиотека мне казалась прохладной пещерой, а быть может, вечно молодым и растущим лесом, где укрываешься на час от дневного зноя и лихорадочной суеты, чтобы освежиться телом и омыться духом при свете, смягченном зелеными, как трава, абажурами, под шорох ветерков, возникающих, когда опять и опять листаются светлые, нежные страницы. Тогда мысли вновь становятся ясней и отчетливей, тело — раскованней, и снова находишь силы выйти в пекло действительности, в полуденный зной, навстречу уличной сутолоке, неправдоподобной старости, неизбежной смерти. У меня на глазах тысячи изголодавшихся еле добирались сюда в изнеможении и уходили насытясь. Я видел, как те, кто себя потерял, вновь обретали себя. Я знавал трезвых реалистов, которые здесь предавались мечтам, и мечтателей, что пробуждались в этом мраморном убежище, где закладкой в каждой книге была тишина.
— Да, — сказал я наконец. — Но записаться заново — минутное дело. Вот, заполни новую карточку. Найди двух надежных поручителей…
— Чтобы жечь книги, мне поручители ни к чему! — сказал Барнс.
— Напротив, — сказал я, — для этого тебе еще много чего нужно.
— Мои люди — вот мои поручители. Они ждут книг на улице. Они опасны.
— Такие люди всегда опасны.
— Да нет же, болван, я про книги. Книги — вот что опасно. Каждая дудит в свою дуду. Путаница, разнобой, ни черта не поймешь. Сплошной треп и сопли-вопли. Нет, мы это все обстрогаем. Чтоб все просто и ясно и никаких загогулин. Нам надо…
— Надо это обсудить, — сказал я и прихватил под мышку томик Демосфена. — Мне пора обедать. Будь добр, составь компанию…
Я был уже на полпути к двери, но тут Барнс, который сперва только вытаращил глаза, вдруг вспомнил про серебряный свисток, висевший у него на груди, ткнул его в свой слюнявый рот и пронзительно свистнул.
Двери с улицы распахнулись настежь. Вверх по лестнице громыхающим потоком хлынули люди в угольно-черной форме.
Я негромко их окликнул.
Они удивленно остановились.
— Тише, — сказал я.
Барнс схватил меня за плечо:
— Ты что, сопротивляешься закону?
— Нет, — сказал я. — Я даже не стану спрашивать у тебя ордер на это вторжение. Я хочу только, чтобы вы соблюдали тишину.
Услыхав грохот шагов, читатели вскочили. Я слегка помахал рукой. Все опять уселись и уже не поднимали глаз, зато люди, втиснутые в черную, перепачканную сажей форму пялили на меня глаза, словно не могли поверить моим предупреждениям. Барнс кивнул. И они тихонько, на цыпочках двинулись по просторным залам библиотеки. С величайшей осторожностью, всячески стараясь не шуметь, подняли оконные рамы. Неслышно ступая, переговариваясь шепотом, снимали книги с полок и швыряли вниз, в вечереющий двор. То и дело они злобно косились на тех, кто по-прежнему невозмутимо перелистывал страницы, однако не пытались вырвать книги у них из рук и лишь продолжали опустошать полки.
— Хорошо, — сказал я.
— Хорошо? — переспросил Барнс.
— Твои люди справляются и без тебя. Можешь позволить себе маленькую передышку.
И я вышел в сумерки таким быстрым шагом, что Барнсу, которого распирало от незаданных вопросов, оставалось только поспевать за мной. Мы пересекли зеленую лужайку, здесь уже разинула жадную пасть огромная походная Адская топка — приземистая, обмазанная смолой черная печь, из которой рвались красно-рыжие и пронзительно-синие языки огня; а из окон библиотеки неслись драгоценные стаи вольных птиц, наши дикие голуби взмывали в безумном полете и падали наземь с перебитыми крыльями; люди Барнса обливали их керосином, сгребали лопатами и совали в алчное жерло. Мы прошли мимо этой разрушительной, хоть и красочной техники, и Джонатан Барнс озадаченно заметил: