Галка колеблется, не решаясь высказаться определеннее.
— Тренируется? — подсказываю я.
— Вот именно. Ты не боишься, что он сбежит, скажем, в Батуми? Граница рядом.
— Не сбежит. Во-первых, это не просто граница, это наша граница. Даже с аквалангом не проскользнешь. А во-вторых, он слишком уверен в своей безопасности, чтобы отважиться на такой побег. При желании он мог бы остаться за пределами нашей страны в одной из своих туристских поездок. Ведь у него наверняка были такие поездки?
— Тамара говорит, что были. Кажется, в Чехословакию ездили или в Швецию. Куда-то еще.
— В Чехословакию он ездил, возможно, только для встречи с кем-нибудь, кто одновременно туда приехал с Запада. А в Швеции вполне мог остаться. Но не остался, как видишь.
— Тогда не возникала опасность разоблачения. Галка, наверно, права. Опасность разоблачения возникла. Он безусловно узнал и меня и Галку, вероятно, еще на морском вокзале в Одессе, когда мы разглядывали его с Тимчуком. Поверил ли он в мой юридический камуфляж? Вероятно, нет. Члена коллегии защитников я сыграл наудачу с апломбом, но, как говорится, по касательной, неглубоко и неубедительно. Близость Галки к криминалистике, должно быть, насторожила.
Я пробую представить себя на его месте.
Первая реакция, понятно, настороженность. Гриднев и Галка, конечно, узнали его, но скрывают, делают вид, что поверили в гедониста из комиссионного магазина, любителя вкусно и сытно жить. А если игра, то зачем? Сомневаются, не убеждены, растеряны или же, замаскировавшись, решительно начали, как у них говорят, разоблачение военного преступника? Любительски неумело или опираясь на специальную выучку профессионалов? Вероятнее первое. Сначала присмотреться, прислушаться, разглядеть получше, проверить поточнее, а потом уже действовать, на ходу передоверяя розыск специалистам этого дела. А куда сунутся специалисты? В архивы, искать следы Пауля Гетцке и довоенного Сахарова. Но гестаповский палач Гетцке — будем считаться с их терминологией — казнен по приговору одесского подполья, а довоенный Сахаров почему-то не оставил следов. Ни школьных тетрадок, ни дневников, ни писем. Документация Нарофоминского райвоенкомата, где призывался Сахаров, утрачена в годы войны, архивы гитлеровских концлагерей уничтожены в панике германского отступления, документированная биография Сахарова начинается с возвращения из плена. Чистенькая биография, без пятнышка, подкрепленная неопровержимым свидетельством матери, радостно встретившей своего без вести пропавшего сына. И уймутся легавые, как бы ни божился Гриднев, что я — Гетцке, а не Сахаров.
Так предположительно может рассуждать Сахаров, судя по его поведению на борту “Котляревского”. А заплывы? Почему же не поплавать, если умеешь. Просто Галка сверхподозрительна.
Она тут же подтверждает это.
— Между прочим, все сходится, даже пасьянсы. Только не Тамара — он сам их раскладывает. Страстишка. О пасьянсе Бисмарка поэтому пришлось умолчать. Незачем подбрасывать прикормку возле наживки — рыба может насторожиться.
Тон у Галки бодрый, с этакой самоуверенностью удачливого рыбака, твердо рассчитывающего на то, что рыба от него не уйдет.
Охладим.
— Пасьянсы, Галочка, на весах Фемиды как доказательство идентичности Сахаров — Гетцке весят не больше, чем его манера закуривать, купаться и грызть ногти. А на его чаше весов — гиря. Весомая. Короче говоря, в Апрелевке под Москвой живет родная мать Сахарова.
Галка недоумевает.
— Почему в Апрелевке? Ты же сказал — в Одессе.
— В Одессе живет Волошина, а в Апрелевке — Сахарова.
Галка пугается.
— Мать настоящего?
— Мать настоящего.
— Неужели же она поверила и признала этого?
— Увы.
— Значит, мы ошиблись.
У Галки бледность сквозь загар — матово-серая. Холмс никогда не добивал Ватсона, и я рассказываю Галке о послевоенной биографии Сахарова, не скрывая своих сомнений. Ошиблись? Не убежден. Конечно, признание матери — беспроигрышный вариант, но…
— Что меня смущает, Галчонок? Личность матери. Какая мать — не пенсионерка, не инвалид, а работающая, с вполне приличным заработком, согласится получать от сына-студента, не имеющего ни специальности, ни штатной работы, нынешних двести, а тогда две тысячи рублей ежемесячно? Говорит, что сын хорошо подрабатывал переводами с немецкого языка. Оставим “язык” и вникнем в “переводы”. Можно ли было зарабатывать в конце сороковых — в начале пятидесятых годов, не будучи специалистом-переводчиком, случайными переводами не менее трех тысяч в месяц? Две ведь он посылал матери, а самому что-то нужно было: квартира, питание, транспорт, кино, девушки — не монахом жил. И посуди, какая мать, даже простая полуграмотная женщина, не заподозрила бы чего-то нечистого в происхождении таких денег у рядового студента? А эта — учительница, интеллигентка — даже не задумалась и, хотя учителей в подмосковных школах совсем не избыток, тотчас же ушла на пенсию, как только закон позволил. Чтобы ничто не мешало клубничку возделывать да на рынок сплавлять. И как легко она, без огорчения, без обиды, отказалась от личных встреч, согласилась на подмену их реденькой даже не перепиской, а просто отпиской на пишущей машинке — и всё за те же двести рублей плюс вещички из комиссионного, на которые Сахаров не скупился. Мы-то понимаем почему. А она? Не задумывалась от жадности или не поняла, но не допытывалась из алчного безразличия к происхождению неожиданного золотого дождя, или поняла, но бездумно пошла на сделку и соучастие в преступлении, а может быть, и была принуждена к этому соучастию.
Галка безжалостно подытоживает мои экскурсы в психику Сахарова:
— Гадания на кофейной гуще. Мотивы существенны для судебного приговора, тебе же нужны доказательства соучастия в преступлении. А как ты его докажешь? — Она задумывается и молчит.
Я не прерываю, жду.
— Может быть, вызвать Волошину из Одессы? — вдруг спрашивает она. — Настоящая мать против псевдоматери.
— Волошиной сейчас дороже всего собственное спокойствие. Сына она фактически потеряла еще до войны, во время войны не вернула его, мысленно похоронила после взрыва партизанской гранаты и воскрешать сейчас едва ли захочет. Тем более для скамьи подсудимых. Вероятнее всего, повторит мать из притчи о суде Соломоновом.
— Откажется от признания?
— Убежден.
— А Сахарова так просто не откажется.
— Просто — да. А если усложнить? Если доказать опасность избранной ею позиции, убедить, что Сахаров–Гетцке все равно будет разоблачен и тогда она разделит с ним скамью подсудимых за укрывательство.
В ответе я не нуждался: на лице Галки было написано все, что она думает. Фактор времени! Разоблачить Волошина–Гетцке необходимо до его возвращения в Москву — иначе он оборвет все связи и затаится. Еще раньше поэтому должен состояться решающий разговор с матерью Сахарова — ведь Гетцке может предупредить ее письменно или по телеграфу. До нынешнего дня он этого не сделал: из Одессы не мог, в Ялте я не отходил от него ни на шаг, а телеграфировать с теплохода не отважится, понимая, что это будет прямой уликой. Значит, телеграмму он мог послать только из Сочи сегодня, после того как избавился от наблюдения Галки, вернувшейся на теплоход. Личного телефона у матери Сахарова в Апрелевке нет, поэтому междугородная телефонная связь исключается, но Гетцке мог позвонить и кому-либо из своих агентов, поручив ему предупредить или обезвредить Сахарову.
— Обедай одна, Галина. Я иду в город, — говорю я.
Галка ни о чем не спрашивает: все поняла. Только подсказывает:
— Смотри не столкнись. Сегодня они обедают, наверное, где-нибудь поблизости от пляжа. Я думаю — успеешь.
И я успел. К сожалению, старого друга моего, Николая Петровича, в управлении не оказалось: отдыхал где-то у себя на Полтавщине. Но заместитель его, вежливый и решительный майор, обещал сделать все, что требовалось: получить разрешение прокурора на арест местной корреспонденции Сахарова, задержать письма и телеграммы, отправленные им в подмосковный поселок Апрелевку, а также проследить все его телеграфные и телефонные переговоры с Москвой, имеющие хотя бы косвенное отношение к интересующей нас ситуации. Всю информацию я должен был получить завтра утром на теплоходе после его прибытия в Сухуми.