— Не может быть, — сказала Притча, — что люди удаляются от тебя потому, что ты стара. Я вот тоже не моложе тебя, но чем старше становлюсь, тем больше людей восторгается мною! Я открою тебе секрет: люди не любят простых, открытых вещей. Они предпочитают, чтобы истины были скрыты и приукрашены. Давай я тебе подарю несколько своих красивых платьев и покажу тебя миру, ты сразу увидишь, как полюбят тебя люди.

Правда приняла совет Притчи и оделась в ее красивые одежды. И действительно, никто не убегал от нее, и ее принимали с радостью и с улыбкой. С тех пор Правда и Притча не расстаются».

Бааль Шем узнал, что один из его учеников тайно записывает все, что он говорит. Он собрал всех учеников и спросил: «Кто из вас записывает то, чему я вас учу?» Ученик тут же признался и подал свои записи учителю. Баал Шем внимательно изучил их, а потом сказал: «Но я такого не говорил! Ты не слушал меня ради Небес, поэтому тебя обволокли силы зла и твои уши слышали то, чего я не говорил!»

И. Эренбург
Из повести «Тринадцать трубок»

…Когда ослу говорят, что впереди ночлег, а позади овраг, осел ревет и поворачивается назад. На то он осел. А кроме ослов, никто против истин явных и вечных возражать не станет. Когда салоникский старьевщик Иошуа попросил у меня за старую трубку из красной левантской глины с жасминовым чубуком и янтарным наконечником две лиры, — я смутился, ведь в табачной лавке такая же трубка, чистенькая, новая, без трещин, стоила всего два пиастра. Но Иошуа сказал мне:

— Конечно, лира не пиастр, но и трубка Иошуи — не новая трубка. Все, созданное для забавы глупых, старея, портится и дешевеет. Все, созданное для услады мудрых, с годами растет в цене. За молодую девушку франтик платит двадцать пиастров, а старой потаскухе он не даст и чашки кофе. Но великий Маймонид в десять лет был ребенком среди других детей, а когда ему исполнилось пятьдесят лет, все ученые мужи Европы, Азии и Африки толпились в сенях его дома, ожидая, пока он выронит изо рта слово, равное полновесному червонцу. Я прошу у тебя за трубку две лиры, ибо каждый день я ее семь раз курил, кроме дня субботнего, когда не курил вовсе. И в первый раз я ее закурил после смерти моего незабвенного отца Элеазара бен Элиа, мне было тогда восемнадцать лет, а теперь мне шестьдесят восемь. Разве пятьдесят лет работы Иошуи не стоят двух лир?

Я не уподобился ослу и не стал возражать против истины. Я дал Иошуе две лиры и поблагодарил его от всей души за достойное наставление. Это так растрогало старого старьевщика, что он попросил меня зайти в дом, усадил в покойное кресло между бабушкой, давно разбитой параличом, и правнуком, восседавшим на ночном горшке, угостил сразу всей сладостью и горечью евреев, а именно — редькой в меду, и продолжил свои поучения, может быть, из природного прозелитизма, а может быть, в надежде получить и за них добрые турецкие лиры.

Я услышал много высоких абстрактных истин и мелких практических советов. Я узнал, что когда рождается кто‑либо, надо радоваться, ибо жизнь лучше смерти, а когда кто‑либо умирает, огорчаться тоже не следует, ибо смерть лучше жизни. Я узнал также, что, купив меховую шапку, лучше всего побрызгать ее лавандовой настойкой, чтобы покойный бобер не испытал посмертного полысения, и что, скушав много пирожков на бараньем сале, надлежит закусить их лакричником и неоднократно мягко потереть свой живот справа налево, дабы избавиться от изжоги. Я узнал еще много иного, хотя и не вошедшего ни в Талмуд, ни в агаду, но необходимого каждому еврею, желающему всесторонне воспитать своих сыновей. Со временем я, вероятно, издам эти поучения салоникского старьевщика Иошуи, пока же ограничусь изложением одной истории, тесно связанной с моим приобретением, — истории о том, как и почему юный Иошуа начал курить трубку из красной левантской глины с жасминовым чубуком и янтарным наконечником. Я передам эту историю во всей ее красноречивой простоте. Мудрость древнего народа в ней сочетается с его неуемной страстностью, принесенной из знойной Ханаанской земли в степенные и умеренные страны рассеяния. Я знаю, что она покажется многим кощунственной и что, пожалуй, иные евреи станут даже оспаривать, что я действительно обрезанный еврей, несмотря на всю очевидность этого. Но в истории трубки Иошуи скрыта под грубой оболочкой благоуханная истина, а против истины, как я уже сказал, возражают лишь ослы.

Пятьдесят лет тому назад престарелый Элеазар бен Элиа заболел несварением желудка. Вероятно, за свою жизнь он съел немало пирожков на бараньем сале, и так как сыновья отцов не учат, тем паче мертвых, то и Иошуа, узнавший много позднее о целительных свойствах лакричника, в те дни никак не мог облегчить страдания отца. Почувствовав приближение конца, Элеазар бен Элиа собрал вокруг своего ложа четырех сыновей: Иегуду, Лейбу, Ицхока и Иошуу. Кроме четырех сыновей, у Элеазара бен Элиа были еще четыре дочери, но он не призвал их, во — первых, потому, что все они были замужем, во — вторых, потому, что женщине незачем присутствовать там, где один мужчина поучает другого. А именно для мудрых наставлений собрал Элеазар своих сыновей.

Прежде всего он обратился ко всем четырем с проникновенным вступлением: «Суета сует, все суета и томление духа», но так как это было отнюдь не ново и все четверо в свое время в школе за легкое искажение приведенного текста ощущали прикосновения длани учителя к пухлым детским щечкам, то, услыхав знакомые слова, они нисколько не изумились, а терпеливо стали ждать дальнейшего. Отец попытался подкрепить мысль Экклезиаста опытом своей долгой и тягостной жизни. За семьдесят пять лет он познал суетность всех желаний и заклинал сыновей отгонять от себя всяческие вожделения. Жизнь, по его словам, была подобна бабочке: прекрасная издалека, пойманная, она линяет и марает пальцы человека своей жалкой пыльцой. Мечтать о чем‑либо — значит обладать многим, получить что‑либо — значит тотчас все потерять. Но и эти глубокие истины показались сыновьям похожими на нечто, много раз слышанное между библейской дланью учителя и освежающими розгами, поэтому они почтительно попросили отца перейти к сути дела. Тогда Элеазар бен Элиа подозвал к себе старшего сына Иегуду.

— Когда я был молод, как ты, я вздыхал о любви. В синагоге, вместо того чтобы честно молиться, я задирал голову вверх и глядел на женщин, напоминавших ласточек, щебечущих под крышей дома. Однажды, проходя мимо турецкой бани, я услышал звук поцелуя и нашел его более прекрасным, нежели напев молитв утренних или вечерних.

Будучи скромным и бедным евреем, сыном мудрого меховщика Элии, я не мог пойти в кофейные или в бани, где греки и турки получали за несколько пиастров для глаз — оперенье заморских ласточек, для уха — серебряный звон поцелуев, для носа — дыханье розового масла и черных, нагретых солнцем волос, для пальцев — прикосновенье кожи, более мягкой, нежели смирнские ковры, для языка — слюну, которая слаще критского вина. Все это было не для меня. Но Господь снизошел к бедному Элеазару, и, протомившись в сладчайшем ожидании три года, я нашел наконец дочь Бор уха, портного из Адрианополя, — Ребекку, твою мать. Правда, с виду она походила на лысеющую ворону, кожа ее была жестче булыжной мостовой салоникских набережных, ее поцелуи грохотали, как удары палкой по жестяной кастрюле, запах, исходивший от нее, состоял из пота, горчичного масла и камбалы, а слюна ее напоминала рыбью желчь. Но Ребекка была честной еврейской девушкой, не погнушавшейся выйти замуж за бедного Элеазара. Сын мой, я не допущу плохого слова о твоей покойной матери, да будет земля ей легче верблюжьего пуха! Но, умирая, скажу тебе: я знал любовь до того часа, когда познал наконец, что такое любовь. Я оставляю тебе наследство — оловянное кольцо, которое я некогда надел на грязный палец Ребекки, — носи его. На твоей руке оно будет счастливой любовной сетью, на женской — станет для тебя каторжной цепью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: