— Дважды… барин, — работник, видимо, озадачился тем, как обратиться к одетому в штатское.

— Дважды на двенадцать, да с обоих концов, — сквозь зубы пробормотал тот, вытаскивая из корешка книжицы карандашик.

«48 постов да причесть еще дюжину, где окажется чаще», — почерк был крупным и резким, сильно вдавленным в бумагу — сущее горе для учителя чистописанья, что когда-то тщился его перебороть.

— Людные были дороги?

— Да так себе, барин, но не то чтоб вовсе заросшие.

— Ладно. Лачуги эти не забываете за собою разбрасывать?

— Уж семь раскидали по бревнышку, — усмехнулся работник.

— Скажи молодцам, управятся — будет завтра и чарка, и хороший отдых. А не управиться никак нельзя, хоть ночь до утра не разгибайтесь. — Прибывший вдруг пристально вгляделся в собеседника: — Э! Да ведь ты не абы какой Тит, а Тит Кузьмин? Я тебя без бороды не враз узнал. Помнишь Орешкино под Смоленском, а, старина?

— Я-то тебя с первого взгляду вспомнил, да негоже нашему брату в знакомцы набиваться, — усмехнулся работник.

— Чай не в кабаке вместе гуляли, — не сердито нахмурился его собеседник. — Дурак бы ты вышел, коли б не открылся перед боевым товарищем. Вот, стало быть, куда тебя жизнь занесла.

— Так сам, поди, помнишь, нашу-то Вереевку вслед за Орешкиным сами красному петуху отдали. Жаль было до слез, а все лучше красному петуху, чем заморскому Антихристу.

— Вот и тогда я сто раз говорил, — с усмешкою молвил давний знакомец. — Да все, видно, не в толк. Бонапарте не за морем правил, просто далеко от наших пределов.

— Да ладно, не за морем, так не за морем. Правду сказать, много ты тогда нам про их дела поганые рассказывал, на привалах-то. Стало быть, деревеньку-то сожгли, поднять толком не удалось, вот нас по сиротству и приписали.

— Ты, Тит, в каком поселении? Похлопочу я за тебя.

— Нужды нет, барин, за всех-то не похлопочешь. Можно и там приобвыкнуться. Везде человек живет. А ты не поменялся почти, такой же молодой. А в чинах, поди, изрядных. Как тебя величать-то, скажи?

— Да как прежде. Чины мои не тебе считать, да и не столь уж они велики. Я в случай не попал.

— Чудно, Роман Кирилыч. Кому уж и быть обласкану, как не тебе.

— Мимо, старина. Ну да что обо мне… Дурью маешься, надо будет — проще нет узнать, какую часть сюда поставили.

— Не трать время понапрасну, — лицо Тита Кузьмина сделалось сурово. — Все уж мне одно, где век доживать, стар я. Не телом стар, жать-косить — молодого еще обгоню, стар я душою.

— Да, доводилось и мне не раз о том думать. Видать, и впрямь лихолетье душу старит. А лета были лихие.

— Лишь бы не лучше тех, что сейчас грядут.

— О чем бишь ты?

— Да уж не к добрым временам такие дороги ладят, чтоб в обход городов, — лукаво прищурился Тит Кузьмин. — Да еще со спехом с эдаким, да в секрете.

— Твоя правда, — нахмурился названный Романом Кирилловичем. — Времена грядут — дрянь.

— А дорога-то тож, того, дрянная выйдет, — невесело усмехнулся Тит Кузьмин. — Где в неделю землю умять? С первыми дождями поплывет, а к весне наново делай.

— Да леший пусть по ней катается, весной-то, — Роман Кириллович нахмурил чело. — На один раз она нужна, то есть нужна на два раза, но чтоб дважды пригодилась, о том еще Бога молить надобно.

— Темно говоришь.

— Не обессудь.

— Да чего уж.

— Ладно, старина, прощай покуда.

— Прощай и ты, Роман Кирилыч, Бог тебе в помощь.

Боевые товарищи обнялись.

Роман Сабуров вскочил в седло. Торопился он и теперь, хоть и повернул в сторону Новгорода. Часть пути мчался он галопом по новой дороге, покуда она не уперлась в лес, затем вновь углубился в заросли. Впрочем, на сей раз продираться сквозь чащу довелось недолго, вовсе недолго, словно бы деревья были желто-зеленым занавесом, который некто медлит убрать до нужной минуты. Вскоре уж копыта Груздя звонко пересчитывали верстовые столбы по Новгородскому тракту.

Дорога сделалась оживленной, предвещая близость станции. И вскоре та не заставила себя ждать, явив взгляду два длинных ряда конюшен, возле коих, как водится, человек пять путешествующих препирались со смотрителем в рассуждении первого права на лошадей. Путники менее торопливые хлопотали около своих карет и тарантасов. Поглубже, в старых ясенях, виднелось крыльцо под крашеным козырьком, ведущее в дом. Туда и направился от коновязи Роман Сабуров.

На чистую половину только что доставлен был с подобающим почтением пышущий самовар. Изрядное проезжее семейство наслаждалось близ него чаем. Миловидная мать, снявши перчатки и тальму, не успевала разбираться, чтоб дети подавали чашки за добавкою всяк в свой черед, не стучали ложками и не грызли сахар вприкуску. Шум стоял неимоверный.

Приказавши подать битого мяса и вина, Сабуров уселся в самом дальнем углу залы, под поблекшими лубками, на коих черные мыши хоронили кота.

Избавившись от билликока[1] и плаща, Роман Сабуров явился величавым красавцем, невзирая на то, что лета его перевалили четвертый десяток. Темно-золотые волоса, коротко подстриженные, модным манером крупно вились над высоким белым лбом без помощи щипцов цирюльника. Недлинные бакенбарды подчеркивали прямизну римского носа и подбородок того решительного рисунка, что присущ опять-таки римским статуям. Бог весть какого цвету были глаза у Катонов и Куриациев, у Романа же Кирилловича они поблескивали темным сапфиром.

Сабуров явственно ждал кого-то, однако ж без тени нетерпения, кое, верно, не было вовсе в его натуре. Покойный взгляд его рассеянно скользил по лицам других путешествующих и по столам с табуретками — пожалуй что, с равным безразличием.

Спустя час с лишним, когда Роман Кириллович уже резал на тарелке мясо, терпение его было вознаграждено. В помещенье вошел высокий военный в треуголке с белым плюмажем и, тут же заметив Сабурова, быстрым шагом направился к нему.

— Я на тебя не заказывал обеду, — вместо приветствия сказал Сабуров. — Ну, как бы ты еще через три часа прибыл.

— Во-первых, здравствуй, mon oncle, — улыбнулся тот, усаживаясь визави. Не такой записной красавец, казался он меньше ростом, нежели Сабуров, хотя, прибегая к модному новому словцу — впечатленье это было ложно. Складывалось оное скорей из того, что был он худее и тоньше в кости. Пепельные волоса, подстриженные и завитые по моде, не скрывали высокого лба с выступами, обозначающими, по мненьям знатоков, упорство и брезгливость. Приятное лицо было продолговато, глаза — серы. Легкие синие тени под ними выдавали натуру, склонную посередь любых житейских бурь жить тайною мечтательною жизнью.

— Здравствуй и ты, племянничек, — усмехнулся Сабуров. Видно было, что степень родства, не слишком соответствующая различию в летах, являлась для обоих мужчин привычною темой шуток.

Казалось, оба были рады видеть друг друга, хоть и ничем не проявили своего довольства внешне.

Кушанье явилось между тем с несказанною быстротой. Не иначе бывалый трактирный слуга, угадавший, что важный барин ждет гостя, похлопотал заране. Надобно думать, что важность облаченного в штатское путешественника была им выведена из тех тайных примет, что составляют в дорожной прислуге целую науку.

— Ох, гляди, Платошка, донесут на тебя как-нибудь, подумавши, что ты кержак, — изрек Роман Кириллович, покосившись на столовый прибор, извлеченный Роскофым из сафьянового футляра. Вилка и нож были серебряные, с насаженными нефритовыми черенками. — Позабыл я эту твою манеру. Еще б ты миску свою с собою таскал, да уж и котелок заодно.

— Воля твоя, а мне олово отбивает аппетит, — невозмутимо отозвался Роскоф, приступая к жестковатой говядине.

Некоторое время они ели молча.

— Ну, дай Бог, чтоб все обошлось, — Роман Сабуров качнул приподнятым стаканом: темное цимлянское, колыхнувшись, заплакало на стеклянных стенках.

— По чести сказать, только на Него и надежда, — Платон Роскоф ответно приподнял стакан. — Бумаги со мною, при них четверо солдат. Мешок бумаг, Роман!

вернуться

1

Старое название шляпы-котелка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: