— Гляди-ка, муму, — прерывает мои размышления Нэтти. Она сидит со мной сзади, взрослые впереди. — «Жидомар».
И правда, на углу дороги принца Уэльского я вижу «Жидомар» — вернее, то, что мы называли «Жидомаром», когда девочки были маленькими. Теперь от него остались лишь темные буквы на кирпичной стене. «Жидомар», или, точнее, «Гвидомар», когда-то был галантерейным магазином. В шестидесятых-семидесятых годах, когда мы жили в Хендоне, его владельцы, Гвидо и Мария Рубенс, были нашими соседями. Гвидо и Мария — отсюда «Гвидомар», а от него, на наш антисемитский лад, «Жидомар».
Когда мы с Йосом и годовалой Шарлоттой перебрались в Хендон, я глазам своим не поверила. Здесь, у Рубенсов, просвечивая сквозь тюлевые занавески, шурша нейлоновым домашним платьем, бродя меж велюровых мебельных троек, пряталось мое унылое, крикливое, мелкобуржуазное еврейское детство. Дом Рубенсов насквозь пропах фаршированной рыбой и клецками из мацы, хотя Мэри Рубенс без устали наводила чистоту — она была какой-то моющей машиной. Начистив до блеска любую поверхность, она покрывала ее стеклом, или пластиком, или винилом. На всех столах лежали стекла, на всех сидениях — пластик, на всех коврах по краю шла прозрачная виниловая пленка. Все в этом доме было заключено в чехлы, но это лишь удерживало запах. Тем временем за забором, по соседству, я глотала транквилизаторы и заглаживала складки на рубашках Йоса. Я, как — никак, вышла замуж за настоящего обедневшего аристократа и просто не могла нарушать определенных норм.
«Жидомар», с его южным нефом, заваленным мочалками «Брилло», и пышными приделами, перевитыми гирляндами из швабр, давным-давно исчез, уступив место одному из отделений «Бумажных обрезков», входящему в национальную сеть по продаже эстампов, плакатов, почтовых открыток и канцелярских принадлежностей. Эти магазины появились в семидесятых, сбывая оставшееся от хиппи барахло: закладки с цветочками, зажимы в виде цветочков и прочее дерьмо. В расчете главным образом на детишек. Я помню первый такой магазинчик, в цоколе «Кенсингтон-маркет», а также его владельца Р. Элверса. Да, за «Бумажными обрезками» стоит Ричард Элверс, вот почему Нэтти с таким сарказмом произносит «Жидомар», напирая на слово «жид». Сам Элверс, как вы понимаете, вовсе не еврей, просто его, как и многих либералов-англичан, коробит наш еврейский антисемитизм. Ай-вэй! Так много людей еще надо унизить, а времени осталось так мало.
Да… но знаете что? Мне не нравится, что Ричард пооткрывал более двухсот «Бумажных обрезков». Меня ужасает, что он скупает оптом образцы не только для своих магазинов, но и для себя и своей квартиры…
— Вот мы почти и дома, мама, — произносит Шарлотта, словно так оно и есть.
Из-за одностороннего движения нам приходится свернуть с Кентиш-Таун-роуд на Ислип-стрит, и теперь я не совсем уверена, что это по-прежнему мой дом.
Я переехала сюда десяток лет назад. Когда я думаю о колоссальных усилиях, приложенных мною, чтобы вписаться в окружение, то понимаю, сколь ничтожными были все мои жизненные начинания. Все мои жалкие потуги создать семейный уют напоминали детскую игру в «кубики» — и в Америке, и здесь. Они были детскими, беспомощными, и, едва их завершив, я в порыве ярости уничтожала плоды своих трудов.
Здесь следует сказать пару слов о Дейвиде Йосе: он прекрасно выбрал время для кончины, хотя при жизни всегда опаздывал. Он с опозданием бросил меня зимой 1970 года — не с тем, чтобы смыться к Вирджинии Бридж, или Серене Хастингс, или к любой другой чопорной светской сучке — некоторым он морочил голову еще до войны. Не помчался он и к Марии дос Сантос, своей коллеге, историку религии, испанке, как и положено, страстной. Марию он буквально преследовал на всем пути до Севильи, выл у нее под дверью, как бессловесный пес, пока она не сбежала через заднюю веранду к своей матери, чтобы позвонить мне и попросить меня позвонить в его чертов отель и велеть ему возвращаться домой. Нет, не к Марии — которая, по правде говоря, всегда мне нравилась. Нет, он сбежал в самое вонючее место, которое только мог выбрать, вступив в связь с маленькой старой дамой по фамилии Уикс, Венди Уикс. Она была такой маленькой, старой, морщинистой и благовоспитанной, что девочки приняли ее за нечто среднее между гномом и своей бабушкой.
По-моему, Йос тосковал по мамуле, своей матери, которую ухитрился свести в могилу годом раньше. Либо тосковал, либо был геронтофилом. Низко так думать, но, когда прошли десятилетия и современная какофония заглушила жеманный акцент его изнеженной юности, у Йоса, вероятно, возникла невыносимая тоска по мимолетной встрече с прошлым. Единственным, что у него осталось. Неудавшийся джентльмен Йос не захотел быть просто человеком. И умер. Говорят, от сердечного приступа, но подобная смерть кажется мне слишком скоропалительной для Йоса, который всегда неторопливо двигался по жизни. Нет, я склонна думать, что просто ослабла пружина его жизни. Часы встали, и никто не удосужился их завести. Его сердце пострекотало, потарахтело, потрепыхалось немного, подумало: «Да пропади все пропадом» — и замерло. Ему было пятьдесят шесть, еще один трутень, не сумевший выбраться из смертоносной ловушки.
Как странно, что евреи осели в тихой заводи лондонских пригородов. Как непривычно для диаспоры кончать свои дни за тюлевыми занавесками. За ненавистными тюлевыми занавесками. Вместо того чтобы оказаться в Голливуде или в газовых камерах, я поселилась среди людей, живущих за газовыми занавесками. Ричард осторожно сворачивает на Бартоломью-роуд. Двигатель тихо урчит, и нацистская подвеска не дает машине подпрыгивать на выбоинах. Кентиш-Таун вовсе не такой унылый, как Хендон. Он тонким лезвием врезается в самую сердцевину города. Я переехала сюда в 1979 году, когда Наташа пошла в художественную школу, и снова, уже в который раз, начала налаживать жизнь на новом месте: записалась в библиотеку, узнала, где здесь хороший гастроном, рассчитала длительность прогулок, разглядывала витрины, знакомилась с соседями. Господи, какое счастье, что с этим навсегда покончено, вряд ли я могла бы выдержать это еще раз. Скорее, вернулась бы в Мадисон, штат Висконсин. Там мы с Дейвом Капланом жили в годы президентства Эйзенхауэра. Мадисон был городом для клаустро-агорафобии. Радиальные авеню, продуваемые свежим ветром с озер, устремлялись к фальшивому Капитолию, точке схода демократии.
— Вот мы и приехали, муму. Дай-ка я тебе помогу.
С чего это она так суетится? Пулей выскочила из машины, обежала вокруг и протянула мне руку. О! Боль и дурнота. Что было сначала? Наверняка боль вызвала дурноту, а, может, дурнота — боль? Мы ковыляем к обочине. Я и забыла, что сейчас весна, хотя в Лондоне это нередко означает только цветение желтых, как разлившаяся желчь, форзиций. Улица выглядит другой, как всегда после долгого отсутствия, а если ты вышел из больницы, то привычное потрясает — живительная прохлада и восхитительное чувство возвращения к жизни. После каждых родов — даже после тяжелых болезненных родов Наташи, — выйдя из больницы, я чувствовала себя неизмеримо лучше. Хотелось бы объяснить это трансцендентным чувством Нового Материнства, Космического Начала — но это было бы ложью. Просто я снова чувствовала себя здоровой, легкой, похудевшей и свободной.
Теперь все иначе: я возвращаюсь домой умирать, поэтому запруженная машинами улица представляется мне скопищем грязи — вся в собачьем дерьме и жевательной резинке. В ярком солнечном свете кирпичные трехэтажные дома кажутся грязно-желтыми — из чего только сделан Лондон? Разумеется, из лондонских кирпичей. Я чувствую себя страшно уязвимой в стареньком пальтишке, стоптанных туфлях, похожих на корнуэльские пирожки, и с непокрытой головой — сквозь поредевшие волосы просвечивает кожа. При каждом шаге рот наполняется желчью. Пока мы ковыляем к парадной двери, входим в подъезд, открываем дверь в квартиру, шаркаем по прихожей, пошатываясь, пересекаем гостиную, добираемся до ванной, к горлу подступает тошнота. Меня рвет. Все это время Нэтти крепко держит меня, не столько шепча, сколько бормоча утешения. «Все хорошо, муму, пошли, не беспокойся, все хорошо, ну вот, хочешь салфетку?»