— Как вы себя чувствуете, миссис Блум?

Да она, оказывается, церемонная.

— Прошу вас, зовите меня Лили. Мне получше, раз уж вы об этом спрашиваете.

— Тогда, может, вам это не понадобится? — Она принесла с собой весь ассортимент: обезболивающие, успокаивающие, противорвотные. Их нужно было бы держать в маленькой конфетной коробочке с приложенной книжкой-инструкцией. Нэтти жадно смотрит, того и гляди, кинется на ладонь Дорин и схватит таблетки как хищник — впрочем, она и есть хищник.

— Да нет, понадобятся… никогда не знаешь…

Итак, таблетки сначала в рот, потом в ладонь, слюни текут, сиделка столбенеет, а таблетки переходят к затаившейся дочери-наркоманке. Шарлотта моментально все понимает про Эстер и идет ей звонить — мы встретимся в Кенвуде, в Старом Каретном сарае. Масса переживаний по поводу того, как вытащить меня, мешок костей, в Хит, но все же — могу сказать всем и каждому — это меня не убьет. Меня убьет рак, но, надеюсь, до тех пор я еще успею похудеть.

— Ты абсолютно уверена, что так надо, мама? — Шарли сегодня в другом костюме, новеньком, от «Уиггинс Тип» или «Рид Интернэшнл». Расклешенная юбка не в ее стиле, для этого у Шарли слишком большой зад и толстые ноги. Но скроена необыкновенно хорошо. Если у тебя размер больше четырнадцатого, единственно, на что можно уповать, это хороший крой — цвет не должен бросаться в глаза.

— Ты же ее знаешь, Шарли, странно, что она вообще прилетела.

— Она в самом деле очень расстроена, она плакала в трубку.

— Прекрасно.

Эстер собирается жить вечно, она в жизни ничем не болела. Ей семьдесят, она курит так, что, кажется, в доме пожар, а пьет — словно хочет его погасить. Она тратит денег больше, чем правительство Колумбии, а зарабатывает больше, чем мсдельинский картель. Моя сестра — это просто кошмар.

Покинуть квартиру оказывается трудным делом, я ступаю медленно и нетвердо, на мне обычный наряд, пальто, плед, меня поддерживают дочери и слуги. Я чувствую себя неким Лиром — и не удивилась бы, если бы Нэтти стала называть меня «дядюшкой». Шарли сегодня на «мерседесе», значит, Элверсу пришлось идти пешком в штаб-квартиру своих «Бумажных обрезков». Он из тех, кто любит говорить «Да, я всегда хожу пешком». Как будто прошлым летом пересек Антарктику с Рейнголдом Месснером, а не двадцать минут прошел по Риджентс-парку от своей квартиры в Нэштеррас до своей конторы на Терри-Фаррел. Засранец.

Мы поднимаемся по Кентиш-Таун-роуд, затем по Хайгейт-роуд к Госпел-оук. Яблони и вишни в цвету, небольшие заводские корпуса, вдоль улицы ряд «окультуренных» домиков девятнадцатого века, множество машин. Это Лондон. Я читала в каком-то журнале — не в «Вуманз релм», — что мозг человека распознает не столько отдельные элементы, сколько сложные комбинации, и, вероятно, поэтому знаю, что это Лондон, а не Нью — Йорк, Чикаго или Рим, ведь для меня это больше не имеет значения. Я закрыла все выходы, а на внутренней поверхности моих век горят пошлые надписи: «ПОЛНАЯ РАСПРОДАЖА В СВЯЗИ С ЛИКВИДАЦИЕЙ — ВСЕ ВОСПОМИНАНИЯ ДОЛЖНЫ РАЗОЙТИСЬ!»

Воспоминания о моем отце и его коллекции сальных шуток, о его вечно пустом перламутровом зажиме для купюр с головой индейца. Во времена Депрессии он брался за любую работу. Эстер говорила, что какое — то время он был сутенером, и я вполне в это верю. Он не был слишком сексуален, но оставлял какое-то непристойное ощущение, ощущение грязного еврея. Могу себе представить, что у него был длинный сутенерский пенис. А лучше всего я помню, как он занимался ликвидацией универмагов. Он был словно создан для этой работы — увольнять персонал, устраивать распродажи со скидкой, продавать помещения. Во время Депрессии он был занят больше, чем когда-либо до или после. Он был в полной мере человеком двадцатого века, мой отец. Работничек «бума-спада». Велосипедист-эквилибрист.

Мы катим вверх по крутому склону Хайгейт-Вест — хилл, по сторонам богатые особняки. Затем по Гроув к вершине, мимо внушительного дома Иегуди Менухина. Терпеть не могу Менухина. Я посылала Нэтти на прослушивание в его школу, когда ей было восемь. Она неплохо играла на пианино — впрочем, я не слишком в этом разбираюсь. Но ненавижу я его не поэтому — я ненавижу его, потому что он ни разу не перешел дорогу сам, пока ему не исполнилось двадцать пять лет, по крайней мере, так говорят. Что за причуда! Избалованный до последней степени еврей-музыкант — и это должно производить впечатление? Избалованность на национальный лад. Гадость. Он будет жить вечно — в этом у меня нет никаких сомнений. Жить вечно в позолоченной клетке звуков, в плетенке из золотых струн арфы. Двойная мятная гадость с шоколадной крошкой. Тридцать два варианта вкуса лучшей блевотины от Баскин Робине.

Я знаю, он добрался до моей печени, этот рак. Я ощущаю его, пока мы спускаемся и поворачиваем на Хэмпстед-лейн. Чувствую, как эта гадость раздувается внутри, каждое покачивание автомобиля давит на печень, так что из нее сочатся яды, как из грязной губки. Устройство для очистки телесных масел само загрязнено, захвачено обезумевшими ферментами. Этот мошенник Стил сделал мне два долбан ых удаления опухоли молочной железы. Он орудовал, как бармен черпаком в кафе Баскин Робине. Может быть, мне хочется мороженого, поэтому я все время думаю о нем.

— Нэтти.

— Муму? — Она снова сидит на заднем сиденье рядом со мной. Она смуглее меня, кожа у нее тоньше, длинный узкий нос, чуть расширяющиеся скулы, фиалковые глаза. Сучка. Девочкой она обгорала на солнце докрасна, но если она будет загорать сейчас, кожа у нее станет приятно оливковой. Но цвет лица землистый. Под одеждой школьницы — болячки, краснота, прыщи, содранные зазубренными ногтями. И как это Майлс к ней прикасается?

— Я вот думаю, как это Майлс прикасается к тебе.

— Что?!

— Я хочу пломбир. Нет, пожалуй, эскимо.

— О'кей, в Кенвуде есть и то и другое. — Она слышала меня. Ну и не станем «поднимать волну».

Если бы я умерла вовремя, скажем, в конце шестидесятых, когда мне казалось, голова вот-вот лопнет от немыслимых страданий, как только их отец открывал свой толстогубый рот, я думала, что убью его, тогда — тогда мне надо было написать девочкам нежные письма, рассказать им о своей печали, о том, как я их люблю и как мне жаль их покидать. Слишком поздно. И вот они здесь, они выросли, они сущее дерьмо.

Поэтому мы так и будем переругиваться до полного беспамятства.

Наверное, я задремала или отключилась, потому что, когда я снова пришла в себя, оказалось, что мы ковыляем к Кенвуд-Хаус, неясных очертаний грязно-белому палладианскому зданию, которое покачивалось — удивительно для такого массивного строения. Девочки вели меня под руки, и я сказала им:

— Не забывайте, пессимисту вроде меня умирать гораздо легче, чем человеку, который чего-то ждет от жизни, который на что-то надеется.

— Да, мама.

— Я хочу сказать, я всегда была в полной готовности на старте, дожидаясь только пистолетного выстрела, чтобы ринуться к очередной ужасной пакости.

— Тебе ужасненько этого хотелось, — сказала инфантильная Нэтти, сюсюкая.

— Да, да, правда. — Я крепче зажала ее руку под мышкой, и она, конечно, решила, что с любовью, хотя это было не так.

Кенвуд. Так и знала, что приплетусь на встречу сюда умирать. Когда я только приехала в Лондон, это был мой любимый парк. Я приходила сюда, сидела и читала или завязывала разговоры со старушками или с нищими. В Штатах я никогда не была такой общительной, никогда. Это все пресловутая английская анонимность заставляла меня раскрывать свои карты, помахивать ручонкой: «Ах, как интересно, пожалуйста, расскажите мне еще». И они рассказывали, Боже мой, еще как рассказывали. Эта их драгоценная сдержанность, как выясняется, просто самый тонкий из всех замшелых покровов, под которым скрыта настоящая лавина чопорного бреда. Англичанам нет равных в бессвязной болтовне, надеюсь, они заговорят друг друга до смерти. «Сегодня прекрасная погода!»

В шестидесятых это место было более чопорным, более приличным. Коляски совершенно такие же, как в девятнадцатом веке — большие, черные, их толкали няньки и мамки, лицом напоминавшие пудинг, в пальто, перетянутых поясом, в шляпках и даже в перчатках. Сейчас весна, и, надев теплые спортивные костюмы, те, кто заменяет родителей недавно проклюнувшимся тепличным росткам, катят их по аллеям в колясках от Макларена. Педерасты поигрывают мускулами на подстриженной травке. Йос любил ходить сюда каждый уик-энд перед воскресным обедом и заставлял девочек сопровождать его. Йос когда-то, в университете, играл в лакросс. Я серьезно. И ему казалось, что будет мило, если девочки потренируются вместе с ним. Мило для кого? Не для меня. Я торчала в Хендоне и, как положено, готовила воскресный обед. Разумеется, мне приходилось этим заниматься, а как же иначе? Сам Йос, как известно, мог неделями сидеть на куске хлеба с оксфордским мармеладом Фрэнка Купера. Сука. Подумать только, я стирала его нижнее белье. Дважды сука. Двойная сука с шоколадной крошкой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: