— Ты думаешь, это разумно? Думаешь, она согласится?

— Нужно попытаться… мы должны попытаться. Я вызвала Майлса. Быть может, ему удастся ее уговорить.

Прошло два часа, в пепельнице скопилось больше сорока окурков, и только после этого Эстер и Наташа разошлись по соседним спальням. Героин давно был выведен из организма Нэтти, а кокаин — давно принят. Уже не важно было, на каком конце наркотических качелей она оказалась — ее еще покачивало от коротких приступов истерики. У нее не осталось ни гроша, иначе ей в голову бы не пришло заночевать в этом сельском, хотя и расположенном в центре города, особняке с его дородными коренастыми лакеями. Правда, Рассел мог бы дать в долг, но в последнее время он предъявлял к ней все более странные требования. До того странные, что Наташе никак не удавалось настолько очерстветь, чтобы не чувствовать себя омерзительно. Она понимала, что нужно побыстрее уйти от сестры, что скоро она окажется совершенно беспомощной — качели вот-вот остановятся.

Она улеглась на латунную полуторную кровать Эл версов. Свернулась под стеганым одеялом и мгновенно вырубилась. Героин — какое емкое слово, блестящий пример психического звукоподражания. Наташа Йос сидит на героине. Как верно и как точно.

Когда Наташа семь часов спустя проснулась, Эстер и след простыл. Эстер, проворная старая птица, уже летела обратно в США. Эстер Блум, женщина без возраста, летела рейсом «Бритиш эруэйз» из Хитроу (На мой взгляд — это лучшее место в Англии, вы-понимаете-о-чем-я-говорю?). Стебелек ее тела покоился в роскошной вазе первого класса, она пила принесенную стюардессами воду, шуршала листами последнего номера «Форчун», вычеркивая из памяти последние несколько дней. Она взяла тайм-аут, чтобы присутствовать на похоронах младшей сестры, оставила ненадолго своих брокеров, бухгалтеров, арендаторов, друзей, комитет при музее «Метрополитен», любимых собачек, дрессированных педерастов и весь остальной манхэттенский зверинец, прогонявший тоску. Помогавший ей оставаться на плаву, жить в настоящем, не погружаясь в безысходное прошлое, подобно бедняжке Лил, постоянно возвращавшейся назад, словно что-то можно изменить. И к чему это привело? Только к ложному шагу, к падению в подвал, в хаос памяти. Их родители… их проклятые родители. Ах! Какая претенциозность! Какая глупость! Отказаться от своего народа, своей религии, своих грехов и ошибок? И ради чего? Ради какой-то ерунды. И Лили, бегущая по жизни с вечным пламенем расовой вражды в руках. Она принесла его сюда, на этот промозглый остров, где стала вдовой какого-то унылого англичанина. И вот теперь она мертва, убита ядом собственного несоответствия.

Лили всегда вела себя по-идиотски — Эстер никогда. Эстер ходила в синагогу, жертвовала на Б'най Б'рит,[23] ездила в Израиль, плакала у Стены, рыдала в Яд Вашем.[24] Эстер не просто смирилась с тем, что она еврейка, она это приняла. Лили всегда старалась скрыть это от мира. «Знаешь, — призналась она однажды Эстер, когда они были еще так молоды, что могли серьезно говорить друг с другом, — ведь я не отреагирую, если какая-нибудь свинья сделает антисемитское замечание». Эстер громко расхохоталась. «Если кто-нибудь решится сделать антисемитское замечание при мне, то получит по жопе!» И вот Лили мертва из-за всей этой язвительной ненависти к себе, этих фобий, никчемных мужей и занудных детей — а Эстер? Эстер собиралась жить вечно. Она закурила еще одну сигарету и осталась такой, как была.

Майлс с Наташей сидели порознь и плакали во второй свободной спальне Элверсов. Несмотря на поздний час, филиппинка Молли пылесосила за стеной, пытаясь вывести оставшийся после Эстер запах женщины без возраста. Запах копоти и вяленого мяса. Казалось, кто-то душит робота.

Они плакали порознь, потому что больше не могли ничем заниматься вместе. Сейчас Нэтти для этого не годилась: тощая, неопрятная, вся в поту, прядь черных волос прилипла к щеке, на которой остался след от подушки, ногти обгрызены до мяса — только потому она не расковыряла болячки на ногах. Какая метаморфоза! — лицемерно думал Майлс. На самом деле, когда он занялся с ней любовью впервые, а после проделывал это еще много раз, Наташа выглядела точно так же. Крепкий, мускулистый, пахнущий мылом, он прижимался к ее порочному телу с надеждой, что в каждой точке их контакта его энергия перетечет в нее. Он слегка отстранялся, и его электрический рот, двигаясь между ссадинами, огибая болячки, направлялся к влагалищу.

Во время этих франкенштейновских сеансов Наташа лежала почти недвижно, только слегка удивлялась своему запоздалому оргазму. К тому же Майлс обожал ее, восхищался ею, вызволял из тюрьмы, или из лап других мужчин, или из грязных канав. Это было его ремесло, его metier.[25] Он был приучен к этому с рождения. Наташа позволяла Майлсу любить себя, словно некий изящный механизм, движущей силой которого было потворство своим желаниям. А чтобы трахнуться по — настоящему, без занудства, она шла к Расселу, с его сутенерским членом и неотразимой внешностью — ястребиным лицом, оливковой кожей и каштановыми кудрями. К Расселу, с его бесконечной скороговоркой, врожденным анархизмом, сексуальной аморальностью, от которой бросало в дрожь, с его необузданностью и безрассудством, к Расселу, который был так не похож на добряка Майлса.

Итак, Майлс плакал сам по себе, а Наташа — сама по себе, и наконец Майлс заговорил о том, что его волновало:

— Нэтти… Шарли, Ричард и я…

— Что? — мгновенно отреагировала Наташа. Подобный союз казался крайне подозрительным.

— Мы говорили, что, может, тебе стоит пройти детоксикацию, теперь… когда муму умерла? — Не слишком удачное начало, Наташа слишком эгоистична, чтобы самой что-то делать для себя. Ее интересует только то, что могут сделать для нее другие. Но чтобы это понять, Майлсу не хватало тонкости, и он продолжал, не замечая свирепого взгляда Наташи: — Шарли говорила с администрацией больницы, тебе дадут там место… даже отдельную палату. Детоксикацию проведут хорошо, не слишком быстро. Тебе не будет тяжело…

Майлс осекся, потому что Наташа кошачьим движением соскочила с кровати и, увернувшись от его протянутой руки, принялась подбирать с полу черные пластиковые ботинки и черную сумочку, набитую скомканной фольгой и косметическими салфетками.

— Нэтти… что ты делаешь? Дурочка… разве ты не понимаешь…

— Сматываюсь отсюда… из этой клиники.

— Нэтти… Нэтти…

— Что «Нэтти»? Испугался, козел?

— Ты нездорова… — Ему не пришлось продолжать, потому что Нэтти согнулась пополам и ее стало рвать. Лоб упирался в ковер, словно неизвестная смертельная болезнь застала ее как раз в тот момент, когда она его расстилала, пальцы скребли и царапали ворс. — О, Нэтти, Нэтти… Любовь моя.

Она позволила ему перенести себя обратно на мягкую, смятую постель. Позволила нежно отвести волосы с нахмуренного лба, стереть липкую слюну с острого подбородка.

— Я не могу, Майлс, — простонала она. — Не могу… Не могу, и все… А без муму тем более… Ох… Ах… Не могу. Мне нужно что-нибудь принять… что угодно… Нужно, черт побери, очень нужно! — вопила и стонала Наташа Йос.

Именно тогда, когда бедняге Майлсу удалось оказать ей некоторое сопротивление, он доказал, что целиком заслуживает своей участи.

— Нэтти, если ты останешься здесь, у Шарли с Ричардом, я дам тебе вот это… и вот это. — Да, это были наркотики. Одной рукой он извлек из кармана неизменной черной куртки маленький коричневый пузырек метадона. Обалденный наркотик — у обалдевшего парня. Заменитель героина, полученный немцами во время войны и названный в честь фюрера долофином.

Итак, Майлс лечил изможденную еврейку-наркоманку особым нацистским лекарством. Но не только им, ибо в другой руке появился крохотный флакон швейцарского валиума. Первый пузырек находчивый Майлс приобрел у своей матери Изиды, второй — у жившего над ним наркомана. Ему было противно это делать. Нет, не противно.

вернуться

23

Еврейская организация.

вернуться

24

Музей-мемориал жертвам Холокоста в Иерусалиме.

вернуться

25

Специальность (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: