Пока мы поднимались по ступенькам, заворачивали за угол, проходили мимо грязных окон и ободранных дверей на первом и втором этажах, я заметила в нем перемену. Если вы не обращали внимания на настроение своих детей при жизни, вообразите, что с вами происходит после смерти. Для меня Грубиян оставался только грубияном, которого лучше было не замечать, особенно памятуя о том, как он бросил в лицо одной сухопарой далстонской леди, после смерти озабоченной лишь тем, как бы поизящнее подать чай викарию: «Да подавитесь вы своим чаем вместе с викарием!»

Но пока я поднималась по лестнице, следуя за его измазанной в грязи попкой, беззащитной попкой девятилетнего ребенка, он перестал быть для меня Грубияном, и вновь стал Дейвом-младшим.

Наверху нас ждал Берни, в застегнутой на молнию куртке, скалясь в бороду. Он не делал вида, что ерошит светлые волосы Дейва. Он их взъерошил на самом деле. Я вспомнила, что он отчасти жив. То есть думает, что жив. Я последовала за Дейвом. Мансарда Берни была точь-в-точь такой, какой ее описывала миссис Сет. Здесь наверху, под скатом крыши старого дома, Берни жил десятилетиями — грязный городской бедуин, потерявший охоту к странствиям. Повсюду, словно для игры в «чижа», которая так и не началась, валялись сотни картонных упаковок из-под фольги, купленной у миссис Сет. А вперемешку с ними — молочные бутылки, наполовину заполненные мутной коричневой мочой; глыбы смерзшейся одежды; кипы заплесневевших журналов и газет. В мертвой точке посередине, в лучах проникавшего сквозь грязное потолочное окно света, высился голый матрас с позорным пятном посредине. Рядом с ним стоял электрический обогреватель, раздобытый Берни, два его стержня светились в полутьме.

Словно остатки жертвоприношения, принесенного на домашний алтарь, по каминной решетке, стенам и голому полу были разбрызганы расплавленные и обуглившиеся остатки Берни и его погибшей куртки. Из кучи хлама у стены звучал приглушенный печальный голос: «Там в конце пустынной улицы Отель, где разбиваются сердца». На какой-то миг мне показалось, что сюда пробрался Лити, но музыка принадлежала другому десятилетию. Тогда я поняла, что это Элвис и что звук идет из паршивенького транзистора пятидесятых годов, заваленного нижним бельем.

Вскоре из мрака выплыли и другие предметы. Рядом с матрацем лежала открытая книга обложкой вверх, на которой пригожая парочка сжимала друг друга в объятиях, ниже шла надпись: «Пейтон Плейс». Упершись в груду картонных коробок, силясь поднять их своими рельефными руками, стоял робот Робби, скуливший от фрустрации батареек. Дейвид пробирался через весь этот хлам, словно прекрасно знал комнату, словно это он здесь жил. Одна узкая ступня уверенно опустилась на блестящий новенький экземпляр «Кота в шляпе», вторая — на перевернутую тарелку фрисби. Берни остался стоять у двери, его глазки, напоминавшие дырочки от пуль, перебегали с Дейвида на меня и обратно на Дейвида, ухмылка по-прежнему змеилась в его всклокоченной бороде. Сюда не раз забегала моя дочь-наркоманка, теперь пожаловали и мамаша со старшим братом. Дейвид приблизился к маленькой двери в дальнем конце мансарды и распахнул ее. Такая дверь, подумала я, должна вести в какую — нибудь вонючую кухню или замызганную ванную. Кивком головы мальчик пригласил меня следовать за ним — и я пошла.

И оказалась в 1957 году, в Вермонте, когда я застала его на заднем дворе играющим с двумя приятелями. Трудно сказать, что потрясло меня больше, ибо все чувства ворвались в меня с ревом, все впечатления — со свистом, и тут же нахлынули воспоминания, воспоминания. Во-первых, я поняла, что, перед тем как заняться любовью с Бобом Белтейном, я три или четыре раза курила марихуану в его фургоне у озера Мозес. Во-вторых, что я слегка под кайфом: каждый шорох гулко отзывается в ушах; небо такое глубокое и синее, что больно глазам; густо пахнет кленовым соком позади двора; сверчки и осы стрекочут и жужжат так громко, что, кажется, оркестранты настраивают струнные перед «Фантазией». В-третьих, все это происходит Теперь. Стоя на крыльце, я чувствую, как пружинят доски у меня под ногами, как летний жар пышет в мое молодое лицо, как каждое дуновение прохладного ветерка играет под легким хлопковым платьем.

О, Господи, какая отрада! Какие ощущения! Какой непостижимо широкий горизонт! Мой взгляд притягивают кремовые купы облаков, зеленая трава, бурая земля и белые обшитые вагонкой дома. Вихрь непостижимо ярких образов для того, кто явился из разлагающегося Далстона, из мертвого будущего. Но вот, через несколько мгновений — а жизнь и состоит из таких мгновений, из крохотных «теперь», вам не кажется? — возникают и другие, более глубокие и приятные ощущения. Теплая тяжесть в животе от недавно полученных и страстно желаемых ласк, отголоски ударов пениса глубоко внутри, соленые струи оргазма — мои и его, кисло-сладкие и кислотно-щелочные. Моя кожа еще хранит запах Боба, я знаю — еще бы мне не знать, — что я совсем недавно лежала в объятиях своего любовника. Я помахала ему рукой с передней веранды и дождалась, пока плавники похожей на акулу машины этого потрясающего мужчины исчезнут за углом.

Я иду по дому ощущая приятную слабость в длинных ногах, еще совсем недавно обвивавших его смуглую талию; мои потные ладони еще хранят отпечаток его ягодиц, на губах еще остался привкус его поэтических губ. Мое влагалище и волосы на лобке еще хранят его влагу — у него всегда были с собой «Троянцы»,[33] но я просила не вводить их внутрь Елены. Он умел вовремя выходить, каждый раз, такое потрясающее чувство ритма, а не только рифмы было у моего Боба. Да, я бреду по дому, у меня перед глазами еще стоит темный образ гостиной, где валяются игрушки Дейвида — новенькая тарелка фрисби, старый робот Робби, маленький транзистор, — а на двух неудобных стульях лежат открытые книги, которые читаем я и его отец: «Пейтон Плейс» и «Правонарушения: малолетние преступники в современной Америке». Господи-боже! Как я могла глотать такую дрянь? Как мог он переваривать такую гадость?

Я оставила трех девятилетних мальчишек — Дейвида и соседских Гэса с Гари — одних на целый час, они и пустились во все тяжкие. Вот они стоят в одних трусах, измазанные с ног до головы черной грязью, которую развели с помощью шланга. Меня затапливает волна осознания, способная ослабить, откатившись, новую волну, которая вот-вот разобьется о берег. Прекрати, останови это Теперь, останови неправедный гейзер ярости, готовый сорваться с губ. «Во что вы играете?» — кричу я Дейвиду с заднего крыльца. «В ниггеров!» — отвечает он. Я выскакиваю во двор, в два прыжка оказываюсь рядом с ним, сбиваю его енотовую шапку, хватаю за светлые волосы и бью по лицу — раз, два, три. Так английские актеры изображают офицеров гестапо на допросе.

Он сказал это просто гак — я понимаю. Красное облако гнева примчалось с запретной планеты, где обитает моя утоленная похоть. Но уже слишком поздно: лица двух других мальчиков напоминают расистскую карикатуру на негров в шоке, а мой Дейвид уже мчится по заднему двору, по полисаднику, к дороге. Я выбегаю из-за угла как раз в тот момент, когда в него врезается крыло автомобиля. Скорость была небольшой, миль тридцать в час — в нашем сонном спальном районе мы все спим с соседями, — но у этих громоздких пожирателей бензина огромная масса, и мой мальчик, словно кукла, взлетает в воздух. «Чтобы ваши дети стали акробатами». Теперь я понимаю смысл еврейского проклятья. Прежде чем упасть на асфальт, его астральное тело делает полтора оборота в воздухе, и я понимаю, что он уже не мой, что вместо лица у него кровавое месиво. И вспоминаю фразу, которую часто кричала ему, когда он меня особенно донимал: «Иди, поиграй на дороге» — каждое слово врезается в меня, как удар кнута. Оказывается, причитать и рвать на себе одежду — рефлекторное действие. «Господи! Господи! Господи!» Я бегу к останкам мертвого мальчика на дороге, водитель выскакивает из машины и тоже падает на колени. «Господи! Господи! Господи!» Еврейка и гой стоят над маленьким искалеченным тельцем. Когда еще столько неверующих так громко взывали к Мессии?

вернуться

33

«Троянцы» — марка презервативов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: