Если глядеть из двери буфетной, стена столовой кажется совершенно чистой. Ни единого звука не доносится с террасы по ту сторону коридора.
Дверь кабинета слева на этот раз распахнута настежь. Но слишком сильный наклон дощечек на жалюзи не позволяет бросить взгляд на террасу с порога.
Только когда до окна остается менее метра, показываются один за другим, параллельными полосками, которые разделены более широкими полосами серых дощечек, прерывистые элементы пейзажа: точеные столбики перил, пустое кресло, низкий столик, где стоит полный стакан рядом с подносом и двумя бутылками; наконец, черные волосы, верхний край прически, в этот момент чуть сдвинутый вправо, туда, где вступает на сцену поверх стола голая темно-коричневая рука, с пальцами более светлого оттенка, которые сжимают ведерко со льдом. Голос А***: она благодарит боя. Смуглая рука исчезает. Ведерко из сверкающего металла, тотчас же запотевшее, стоит на подносе рядом с двумя бутылками.
Прическа А***, если смотреть на нее сзади, с такого близкого расстояния, кажется необычайно сложной. Трудно проследить за переплетением прядей: местами подходит несколько решений, местами – ни одно не подходит.
А*** не раскладывает лед, а все смотрит и смотрит в сторону долины. От возделанной земли сада, разделенной вертикально перилами, а еще горизонтально дощечками жалюзи, остались лишь мелкие квадратики, представляющие весьма незначительную часть общей площади – может быть, треть от трети.
Прическа А*** по меньшей мере так же сбивает с толку, когда оказывается повернутой в профиль. А*** сидит слева от Фрэнка. (Это всегда так: справа от Фрэнка на террасе, во время кофе или аперитива, слева от него – за едой, в столовой.) Он так и сидит спиной к окнам, но теперь из этих окон исходит свет. Окна здесь обычные, застекленные, они выходят на север, и солнце никогда не проникает в них.
Окна закрыты. Ни единого звука не доносится в комнату, когда какой-то силуэт проскальзывает снаружи перед одним из окон: кто-то идет вдоль дома от кухни, направляясь в сторону навеса. Это прошел, видный до бедер, какой-то чернокожий, в шортах, майке, старой обвисшей шляпе, прошел быстро, враскачку, скорее всего, босиком. Его фетровая шляпа, бесформенная, выцветшая, остается в памяти: по ней его можно тотчас же узнать среди всех батраков плантации. Только вот незачем это делать.
Второе окно расположено чуть дальше от стола; чтобы выглянуть в него, нужно повернуться всем корпусом назад. Но никого не видно за окном: то ли человек в шляпе уже прошел мимо своим бесшумным шагом, то ли остановился, а может, вдруг изменил направление. То, что он исчез, ничуть не удивляет, наоборот, начинаешь сомневаться, показывался ли он вообще.
– Это все самовнушение, большей частью, – говорит Фрэнк.
Африканский роман вновь помогает им поддержать беседу.
– Все сваливают на климат, но климат ничего не значит.
– Приступы малярии…
– Есть ведь хинин.
– И голова гудит целыми днями.
Настал подходящий момент, чтобы осведомиться о здоровье Кристианы. Фрэнк отвечает неопределенным жестом руки: резкий взмах, медленное скольжение вниз, теряющееся в пустоте, при этом пальцы другой руки крепко сжимали кусок хлеба, лежащий подле тарелки. В то же самое время нижняя губа и подбородок выдвигаются, мимолетная гримаса в сторону А***, которая должна была задать этот вопрос первой, несколько раньше.
Бой показывается в распахнутой двери буфетной, обеими руками держа большое глубокое блюдо.
А*** не продолжила ту тему, на какую намекало движение Фрэнка. Еще одно средство в запасе: спросить, как ребенок. Тот же самый жест – или очень похожий – повторяется и вновь завершается молчанием А***.
– Все так же, – говорит Фрэнк.
За стеклами окон в обратном направлении движется фетровая шляпа. Упругая походка, одновременно быстрая и ленивая, не изменилась. Но лицо, повернутое в противоположную сторону, совершенно скрыто от глаз.
За толстым стеклом, чисто вымытым, – каменистый двор, затем, если подняться к дороге и краю плато, – зеленая масса банановых деревьев. На их однородной, без оттенков, листве неровности стекла рисуют мерцающие круги.
Сам свет, будто бы прозеленевший, озаряет столовую, немыслимые извивы черных волос, скатерть на столе и голую стену, где темное пятно, как раз напротив А***, выделяется на светлом, ровном матовом фоне.
Чтобы во всех подробностях, четко рассмотреть это пятно и определить его происхождение, нужно подойти совсем близко к стене и повернуться к двери буфетной. Тогда обозначится контур раздавленной сороконожки, не целиком, но сложенный из фрагментов достаточно ясных, чтобы не оставалось места сомнению. Многие части туловища и отростков отпечатались четко и полностью, они навсегда воспроизведены с точностью анатомической таблицы: один из усиков, изогнутые жвала, голова и первое кольцо, половина второго кольца, три ножки изрядного размера. Остальное более расплывчато: кусочки ног и часть туловища, конвульсивно изогнувшегося вопросительным знаком.
В этот час столовая освещена наилучшим образом. С другой стороны квадратного стола, куда прибор еще не поставили, одно из окон, стекла которого не замутняет ни единое пятнышко пыли, распахнуто во двор, который отражается изнутри, на одной из створок.
Между двух створок, частично видная сквозь правую, которая открыта не до конца, заключена разделенная надвое вертикальным косяком левая часть двора, где стоит под брезентом грузовичок, чей капот повернут к северной части банановой плантации. Там, под брезентом, – ящик из светлой древесины, новенький, помеченный большими черными буквами, написанными задом наперед, по трафарету.
В левой створке окна отражается пейзаж более сияющий, хотя и в темных тонах. Но он искажен неровностями стекла: пятна густой зелени банановых деревьев, круглые или в форме полумесяца, мельтешат среди двора, перед навесом.
Одним из таких мелькающих лиственных кружков запятнан большой закрытый автомобиль синего цвета, который все же легко узнать, так же как и платье А***, которая стоит перед машиной.
Она наклонилась к дверце. Если стекло опущено – а это вполне вероятно, – А*** может просунуть голову в окошко над спинками сидений. Выпрямляясь, она рискует зацепиться прической о край окна, и тогда распустившиеся пряди упадут прямо на того, кто сидит за рулем.
Тот снова явился к обеду, любезный, улыбающийся. Падает в одно из кресел с плетенными из кожи сиденьями, не дожидаясь, пока ему на это кресло укажут, издает свое обычное восклицание по поводу того, какие эти кресла удобные:
– Славно-то как здесь, внутри!
В темноте его белая рубашка выделяется бледным пятном, на фоне стены дома.
Чтобы в кромешной мгле не опрокинуть питье неловким движением, А*** как можно ближе придвинулась к креслу, где сидит Фрэнк, бережно держа в правой руке предназначенный для него стакан. Она опирается на подлокотник кресла другой рукой и наклоняется так низко, что головы их соприкасаются. Он что-то шепчет: несомненно, благодарит. Но слова теряются в оглушительном звоне цикад, доносящемся со всех сторон.
За столом, когда лампы переставлены так, чтобы свет не бил в глаза сотрапезникам, беседа вновь вертится вокруг привычных предметов, звучат те же самые фразы.
Грузовик Фрэнка сломался посередине подъема, между шестидесятым километром – точкой, где дорога начинает идти в гору, – и первой деревней. Жандармы ехали мимо на своей машине и завернули на плантацию предупредить Фрэнка. Когда тот через два часа явился на место происшествия, грузовик уже находился не в указанном месте, а гораздо ниже: шофер пытался завести мотор на заднем ходу, рискуя не вписаться в какой-нибудь поворот и врезаться в дерево.
Надеяться на какой-то результат, действуя таким образом, было в высшей степени нелепо. Снова пришлось разобрать карбюратор, деталь за деталью. Хорошо еще, что Фрэнк захватил с собой чем перекусить, потому что вернулся он только через три с половиной часа. Он решил как можно скорее заменить этот грузовик, и это в последний раз – сказал Фрэнк – покупает он списанный военный инвентарь.