Гуртьев успел хорошо изучить тактику врага и безошибочно определять его ближайшие планы. Разгадал он их и сейчас. К полудню Чамов доложил об исполнении приказа.

Вдруг на нашем участке началась бешеная стрельба. Это немцы нажимают на полк Кушнарева.

— Держитесь, майор! Немцы сейчас прекратят атаку. Не волнуйтесь, — говорит полковник.

И снова не ошибся. Противник перебрасывает силы к Чамову, а здесь успокаивается.

Ждем час, другой. Гитлеровцы вымотались, пехота уступила место артиллерии, та усердствует.

Медленно опускается ночь, теперь горящий город особенно страшен. Всюду языки пламени, всюду дым.

— Ну, капитан, можно и до дому, — говорит Гуртьев. — Вечером с левого берега пополнение должно прийти. Надо встретить.

«Пополнение» — какое громкое название. Кажется, вот выгрузятся из катеров несколько тысяч человек. Какое там! Придет сотня, и то отлично. Порой даже в голову закрадываются тревожные мысли. Неужто совсем обезлюдели?

В штольне застаем комиссара дивизии старшего батальонного комиссара Свирина, широкоскулого, добродушного силача, с крутым, удивительно крепким подбородком. Взгляд его тоже крепкий, волевой. Человек требовательный, но доброй души. Комдив и он понимают друг друга с полуслова, они сработались хорошо. Свирин прекрасно умеет помогать Гуртьеву, умеет завоевать любовь солдат.

— Где же пополнение? — спросил Гуртьев Свирина.

— На подходе, так доложили, а сегодня я не ездил на левый берег.

Полковник изучающе посмотрел на утомленное лицо собеседника и вдруг спросил:

— Опять в окопах ночевали?

— Ничего не поделаешь, — улыбнулся комиссар.

— И в контратаку ходили?

— Было.

— Эх, Афанасий Матвеевич, не бережете вы себя.

— А вы, Леонтий Николаевич? — ответил Свирин.

— Нет, я берегу, сегодня я, например, целый час спал. Глупо растрачивать последние силы.

…Наступала ночь. Холодело. С севера, из-за черных скелетов заводских корпусов, то и дело налетал неистовый ветер. Он гудел в остатках дымоходов разрушенных домов, со скрежетом рвал с крыш железо.

— Время подходящее, — заметил Гуртьев. — Когда фрицы улягутся, действуйте, капитан, и помните: «язык» необходим.

Описывать поиск подробно, пожалуй, не стоит. Тема не нова и не особенно интересна. Как всегда, обстреляли из пушек место нападения; как обычно, сильно шумела группа отвлечения, а группа захвата — тройка моих друзей — действовала стремительно, в один бросок. Ахметдинов, Сахно и Чуднов выполнили задание.

Воспользовавшись давно облюбованным лазом среди развалин, они проползли так, что ни один камень не упал, ни один шорох не раздался. Потом вся тройка заползла в окопчик гитлеровского сторожевого охранения. Там всегда находились два солдата. Ахметдинов знал их прекрасно, недаром он с заводской стены не раз наблюдал за ними. Он знал, прийти им на помощь не успеют. Между ними и фашистской передовой — развалины, а потому действовать можно почти наверняка. Успех решила внезапность действий. Прежде чем враги опомнились, разведчики проникли в окопчик и вытащили оттуда огромного эсэсовца.

— Сопротивлялся сильно, и дрался, и кусался, — жаловался Ахметдинов, показывая рваную рану на руке.

— А фриц живой? — испуганно спросил я, глядя на лежащего на полу безжизненного эсэсовца.

— Живехонек, только перетрусил чуток, — улыбнулся разведчик, толкнув ногой гитлеровца.

Эсэсовец поднялся. Глядя на его испуганное лицо, я не испытывал ненависти. Скорее, родилось другое: жалость, смешанная с презрением. Смотрел я на белобрысого, упитанного верзилу и думал: ему тоже, вероятно, надоела война, сейчас, кроме страха за свое существование, в нем ничего нет. Даже не верилось, что подобный телок оказывал сопротивление. Человек, стоявший передо мной по команде «Смирно», тянулся в струнку, выражая лишь предельную угодливость. Мне думалось, прикажи ему стрелять по своим, ей-ей запалит.

И… презрение окончательно вытеснило жалость.

Допрашиваю. Пленный говорит охотно. Отвечает на все вопросы.

— В роте осталось лишь двадцать пять человек, да, потери большие, да, надоело, тянет домой. Впрочем, вам не удастся усидеть тут. В штабе полка поговаривали, вас завтра сбросят в Волгу. Сколько огневых точек? Дайте припомнить…

Припомнить — пожалуйста, а чтобы уточнить, предлагаю карту. Он искренне обрадовался. Смотрит, чертит ногтем схемы огневых позиций орудий и пулеметов и показывает положение рот. Перечисляет количество стволов и… видимо, не врет. А в заключение, словно оправдываясь, разводит руками: «Кто мог подумать, по Франции не столько шли, сколько ехали, по Греции — тоже, а вот вы…»

Не льстит, а просто констатирует прискорбное обстоятельство. Просто жалуется на судьбу. И становится ясно, парень превратился в послушную машину, лишь недавно он кое-что начал соображать и сейчас чувствует себя одураченным. Отсюда и услужливая улыбка и угодничество перед новым хозяином. Хотя нет, кое-что старое еще сидит в эсэсовце, и крепко сидит.

— А все-таки не понимаю, зачем сопротивляетесь? Войну-то проиграли. — И трусливое выражение лица сменяется наглым, правда лишь на одно мгновение. Он снова трусит.

Но что за шум в коридоре? Возвратилась группа отвлечения. Оказывается, и они взяли «языка».

— Вернее, не взяли, сам взялся, — объясняет бравый сержант, командир отделения.

— Как сам?

— Да, именно сам, товарищ капитан. Мы шумим, стреляем, а он как из-под земли кричит: «Гитлер капут!», руками машет. Тут фриц минами нас накрыл, головы не поднять, а он ползет…

Маленький, небритый человек в ненавистного цвета мундире деловито кивает головой. Лицо его, как и одежда, серовато-зеленое, однако губы не дрожат, глаза смотрят прямо, пожалуй, приветливо.

Он говорит очень быстро, волнуясь, а рассказывает вполне правдоподобное. Был женат на еврейке, и с первых дней прихода к власти наци жизнь не жизнь. Марию взяли в концлагерь, детей в приют. Самому едва удалось откупиться. На фронте мечтал лишь о плене.

Возможно, и врет перебежчик, хотя вряд ли. В душе веришь ему.

Напрашивается вывод: Германий-то две, одна фашистская, другая мирная. Но сколько «чистых», а сколько «нечистых»?

Позже с пленным беседует начальник политотдела, а я возвращаюсь к себе. Сажусь за стол, собираюсь работать. Потом не помню, как это случилось. Открываю глаза — передо мной Гуртьев.

— Спите, спите, дорогой, — по-стариковски зябко ежась, сказал он. — По ошибке зашел, уверяю, по ошибке.

Знаем мы эти ошибки! Вскакиваю и уже до утра пишу разведсводку.

Чудная штука сон, всего лишь полчаса отдыха, а свеж.

…Утро 29 сентября серое, холодное, ветреное.

Исписав несколько листков, вышел из штольни и направился было на доклад к полковнику, но, к счастью, вовремя перехватил Аргунский.

— Владимир Евгеньевич, побрейтесь, а то… — он сделал выразительный жест.

Бритье. О нем я не забывал в штабе армии, здесь же… Впрочем, совет мудр. Припомнился и парикмахерски безукоризненный подбородок комдива, и подтянутость его измотанных бессонными ночами работников штаба. Нет, положительно в этом есть своя житейская мудрость. Чем хуже условия, тем жестче с ними борьба.

Побрившись, причесавшись, пришив белый подворотничок, вхожу в блиндаж командира дивизии. Там по-прежнему идет работа.

Вдруг с южной части завода доносится канонада. Полковник подошел к телефону.

— Алло, алло! Говорит «Накал». Противник открыл орудийный огонь, справа просачиваются автоматчики. Что? — в трубке молчание, связь прервана.

Вбегает старшина комендантской роты Комов.

— Автоматчики просочились к штабу, — докладывает он.

— Просочились? — переспрашивает Гуртьев. — А много их?

— Около роты. Наступают к штольне.

— Надо уничтожить. Ясно?

— Ясно. Уничтожим.

— Вы с третьим взводом наступаете, да смотрите же внимательнее…

— Разрешите доложить, товарищ полковник, в третьем взводе осталось четыре штыка.

— А разве я вас об этом спрашивал? — немного рассердился Гуртьев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: