— Командир четвертой роты, капитан… — начал я докладывать, но генерал перебил меня:
— Ладно, знаю. Пойдем посмотрим, как вы тут устроились.
Я повел его во взвод Лемешко. Дорога туда была самой безопасной.
— А ведь обстреляли нас, сволочи! — вдруг сказал генерал.
— Вы напрасно днем пришли сюда, — ответил я. — Опасно же.
— Ну, это еще полбеды, — весело отозвался он. — Люди-то твои ходят?
— Ходят.
— А мы что, не люди, что ли?
Когда мы пришли во взвод Лемешко и, высунув перископ, смогли увидеть лишь небольшой участок нейтральной полосы, а дальше все скрывалось от нашего взора за бугром, генерал призадумался. Отдав перископ Лемешко, он долго молчал, покусывая прутик.
— Плохо, — наконец, проговорил он. — Как, по-твоему, сержант? — обратился он вдруг к сержанту Фесенко, стоявшему тут же.
— Не видно ничего, товарищ генерал, — бойко ответил тот. — Надо вперед продвинуться. А так — разве это война?
Генерал, прищурясь, посмотрел на меня. Лицо его оживилось, он как бы спрашивал меня с веселым любопытством своими зоркими, небольшими, окруженными старческими морщинками глазами: «Понял ли ты что-нибудь? Неужели ты ничего не понял?»
— М-да… — с сожалением проговорил он, видя, что я молчу и, стало быть, в самом деле ничего не понял. — Ну, будьте здоровы! — И пошел, помахивая прутиком, в распахнутой шинели, обратно. Мы тронулись следом.
День был солнечный, теплый. Не доходя до моего блиндажа, генерал сел на землю, сказал мне:
— Садись, капитан.
Я сел.
— Боевой устав пехоты у тебя с собой?
— Он в блиндаже, я сейчас принесу.
— Не надо, — сказал генерал. — Боевой устав пехоты должен быть у командира всегда при себе, в полевой сумке. — По его сердитому голосу было видно, что он теперь недоволен и мною как командиром роты и тем, как я устроился здесь со своей ротой. Это показалось мне обидным.
Я сказал, что у меня нет сумки, а только планшетка, в которую он не влезает. Карту я всегда ношу с собой.
— Какой участок занимает рота по фронту? — спросил генерал, очевидно, подумав, что я самый отпетый олух.
Я покраснел. Нашел, честное слово, время экзаменовать меня. Разве сейчас до этого? Мне стало досадно, я сказал:
— Два километра.
— А в глубину?
— Три.
— Чего?
— Километра.
— Не знаешь ты, капитан, устава, не знаешь.
— Знаю.
— Нет, не знаешь. Сколько, адъютант, по фронту рота занимает? Ну, живо!
— Семьсот метров.
— А в глубину?
— Тоже семьсот метров.
— Видал? — повернулся ко мне Кучерявенко.
— Видал, — сказал я. — Только это по уставу, теоретически. А на практике все иначе. Вот у меня два километра по фронту, а в глубину три. Это как, по уставу?
Он с интересом, даже с некоторым удивлением рассматривал меня. И когда заговорил, то я понял, что мнение его обо мне теперь несколько изменилось.
— Орел, орел! — покачал он головой. — Да у тебя огня больше, чем в стрелковом батальоне. Ты огнем богат, как дьявол. Я поэтому и доверил тебе этот участок.
— Людей мало.
— У меня у самого их мало. Но овраги свои ты мне удержи во что бы то ни стало. Хоть кровь из носу. Головой ответишь. Понял?
— Понял.
Он поднялся, протянул мне руку.
— Ну, прощай, задира. С генералом как, понимаешь, непочтительно разговариваешь! — Он засмеялся, тряхнул мою руку и, опять чуть лукаво и вопросительно поглядев на меня, словно опять спрашивая, понимаю я его или нет, продолжал: — А сержант-то, слыхал? Вперед, говорит, надо. Дельные сержанты у тебя.
«Вперед, — думал я, проводив генерала. — Как это не пришло мне самому в голову? Вперед, на простор, ближе к немцам! Вот что мне надо было понять!»
V
В тот же день мы с лейтенантом Лемешко и сержантом Фесенко, закинув автоматы за спину, поползли вперед. Вечерело. Была тихо, тепло, где-то далеко за лесом садилось солнце, и макушки самых высоких елей и сосен были позолочены и казались чудесно-легкими, кружевными. У немцев играли на губной гармонике. Послышался стук автомобильного мотора и стих. Справа выстрелила пушка, и по лесу долго и гулко катился этот одинокий выстрел, словно лес, дремавший до этого и разбуженный, гневно, но сдержанно возмущался, рычал.
Нейтральная полоса, казавшаяся от нас, из оврага, удивительно ровной и гладкой, была в тех неприметных издалека морщинках и складочках, в которые так удобно и приятно бывает прятаться. Фесенко, чуть посапывая, упруго упираясь в землю ботинками, полз впереди, и я, занятый этим, не очень удобным, но привычным во время войны способом передвижения, даже не заметил, когда он исчез из глаз, скатился в неглубокий овражек, уходивший в сторону болота. Когда мы с Лемешко подобрались к сержанту, он зашептал:
— Я уже тут был. Здесь все видно хорошо. А впереди окопчик. Оттуда еще лучше видно. Даже слышно, как немцы разговаривают.
— Ну, давай туда, — сказал я, и Фесенко сейчас же двинулся дальше.
Окопчик, про который он говорил, вырытый наспех, очевидно, во время наступления и заброшенный за ненадобностью, уже осыпавшийся, мелкий, был на самом гребне высотки, не дававшей нам просматривать из оврага передний край немцев. А отсюда действительно было все чудесно видно: весь фашистский передний край от самого леса до тех кустов, что между Огневым и Сомовым. Елки, оголенные нами, находились, отказывается, прямо перед немецкими окопами.
Было слышно, как метрах в ста от нас мирно и беспечно переговариваются немцы. Вот один из них вылез на бруствер и, постояв там, поглядев в нашу сторону, не спеша пошел к дзоту. Потом подъехал на высоком гнедом коне офицер, спрыгнул на землю, отдал поводья подбежавшему солдату и, постукивая стеком по голенищу сапога, тоже пошел к дзоту. Солдат неуклюже взобрался в седло и порысил в тыл. Пользуясь тем, что мы не можем их видеть, немцы вели здесь себя совершенно свободно.
— Сюда, — сказал я Лемешко. — Весь взвод выведешь сюда.
Я решил осуществить это немедленно, как только наступит ночь. Стоило ли сообщать о своем намерении штабу батальона? Пожалуй, не стоило. Могут взять под сомнение, потребуют всевозможные схемы и выкладки, а заниматься ими сейчас некогда. Вперед, только вперед! Этого требовали все обстоятельства. А там пусть в штабе решают, прав я был или неправ.
Вернувшись в блиндаж, я приказал вызвать к телефону всех командиров.
— Только проверь, чтобы нас батальон не подслушал, — сказал я Шубному. Тот засопел, защелкал рычажками:
— «Кама», «Кама»… давай хозяина…
Несколько минут спустя все уже были на проводе, и я, приложив трубку к уху, услышал молчаливое, настороженное дыхание сразу нескольких человек.
— Веселков и Ростовцев с наступлением сумерек оставляют на батарее по одному расчету, остальных людей высылают с лопатами в распоряжение Лемешко.
— Что делать? — спросил Веселков.
— Лемешко знает. Ростовцеву немедленно послать к старшине связного, чтобы старшина, оставив двух часовых, со всеми ездовыми, поварами и писарями, захватив с собой лопаты, прибыл ко мне. Веселков, останешься на батарее, командиров взводов — к Лемешко.
— А мне как быть? — спросил Ростовцев.
— Ты тоже останешься. Если надо, будешь стрелять сам.
— Ясно, — сказал Ростовцев.
— Действуйте.
— Есть.
Из других взводов я забрал все имеющиеся у них лопаты, вооружил ими петээровцев и телефонистов и отправил к Лемешко. Кроме того, второй и четвертый взводы должны были выделить по два расчета ручных пулеметов для прикрытия работ, а пулеметы третьего взвода были поставлены на отсечный, фланкирующий огонь. Общее руководство всеми работами возлагалось на Макарова. За короткую весеннюю ночь надо было успеть прорыть от оврага шестидесятиметровый ход сообщения, пока хотя бы в полроста, углубить до полного профиля осыпавшийся, старенький окопчик, превратить его в самую настоящую траншею — с огневыми площадками, нишами, укрытиями и перекрытиями. Земля была легкая, песчаная, народу на работы собралось порядочно: я стянул туда чуть ли не всю роту, и Макаров к рассвету должен был все закончить. Меня беспокоило другое: как бы не пронюхали об этом немцы. Они могли обстрелять работающих из орудий и минометов, могли, пользуясь случаем, произвести разведку боем на других участках, где оставалось всего по три — четыре человека. Мне бы тогда не сдобровать. Я знал, чем все это могло кончиться для меня. В лучшем случае — отстранением от должности. Могло быть и хуже.