Костя приподнялся на мягком соломенном ложе, внимательно огляделся, как бы заново знакомясь с маленькой избушкой, потом пощупал раненую руку. Она почти не болела, только ныли затекшие пальцы, да где-то в плече шевелились тупые иголки. Раскис он вчера, прямо как гимназистка. А сейчас немного отдохнул — и хоть снова в седло и на пыльные бесконечные дороги, что плутают меж островками осенних багряных рощиц в бескрайней степи.
Костя потянулся, ощутив на мгновение звенящую слабость в голове. Привычным движением полез в карман гимнастерки: за табаком, да так и застыл.
В полуоткрытую дверь на него глядел не мигая лохматый, с соломинками в шерсти, добродушный маленький песик.
Жесткая шерстка над черными бусинками глаз приветливо топорщилась, и собачьи губы дергались в улыбке.
Как попал этот породистый эрдель-терьер в глухую, заброшенную усадьбу? Песик вильнул смешным обрубком, который люди оставили ему вместо порядочного собачьего хвоста, подошел к Косте и доверчиво ткнулся шершавым прохладным носом в протянутую ладонь. Костя хотел погладить его, но терьер вдруг отпрыгнул и, склонив набок голову, смешно приподнял лохматое ухо, прислушиваясь к далекому шуму, доступному только его собачьему слуху. Затем он смешливо покосился на человека, вильнул своим нелепым обрубком и исчез так же неслышно, как и появился.
Разведчика это посещение встревожило. Чья собака? Как она очутилась здесь, в брошенном домике? Придется принять некоторые меры предосторожности. Костя с трудом, подолгу отдыхая, — ощущение полного выздоровления, охватившее его при пробуждении, оказалось обманчивым — перенес свои вещи за массивную, русскую печь, завесил окно и побрел к двери, чтобы закрыть ее. Подошел и засмотрелся.
Избушка стояла на склоне невысокого холма, за опушкой заброшенного парка. Вниз по склону деревьев уже не было, стояли лишь густые кусты. Под откосом уходили вдаль убранные поля и луга, подернутые туманом. Тусклой звездочкой мерцал в его сизых полосах чей-то далекий костер на меже, и плотный дым от сырого валежника прорезал туман беловатым прямым столбом. Но вот солнечные лучи пробились сквозь завесу листвы и брызнули на поля. Серая пелена тумана заклубилась, взволновалась и через минуту безмолвной борьбы отступила, открыв ярко запылавший далекий костер.
Костя прикрыл дверь. На рассвете сквозь сон слышалось ему, что со станции доносится стрельба и даже орудийные выстрелы. Но он был слишком беззаботен, чтобы задумываться о таких вещах, как приснившийся бой.
Ему было всего девятнадцать лет. Двадцать один — говорил он своим товарищам в дивизии. Из этих девятнадцати он два последних года ни разу не имел возможности остаться один. Разве что год назад, во время короткого отпуска по ранению, который Костя провел дома, у родителей. Родился Костя в Москве, в ветхом домике с палисадником, недалеко от шумной вокзальной площади. Отец его, Николай Константинович Воронцов, был «чистым» машинистом — водил классные составы с богатыми пассажирами на юг, к теплому морю, и обратно, в пыльную и шумную первопрестольную столицу. Был он высок, чуть сутул и аскетически худ. Его лицо поражало строгой правильностью всех черт и врожденным благородством.
Жили Воронцовы в достатке, чисто и скромно. Отец не пил, не буянил после получки у «монопольки», все деньги приносил домой — матери.
Сына он баловал. Скупо, по-своему, но баловал. Устроил его в гимназию и следил, чтобы паренек больше читал, лучше учился.
Б десять лет вихрастому долговязому парнишке попался в руки томик Дюма-отца, желтый, замусоленный. За ним появились другие, купленные в книжной лавке за гроши. И прошли перед его глазами блистательной чередой мушкетеры и гвардейцы, кардиналы и иезуиты, марсельцы и санкюлоты, рыжие английские лорды и черные как смоль итальянцы, благородные и коварные, смелые и великодушные. На смену им пришел Генрих IV, гасконец и сердцеед, а потом длинной вереницей герои Вальтера Скотта, Мариэтта, Майн Рида, Купера и Буссенара.
Костя стал хуже учиться, лихо дрался с реалистами, приобрел в гимназии сомнительный ореол храбреца и забияки. Положил этому конец Воронцов-старший. Он отдал сына в гимнастический клуб, купил ему перчатки для бокса, маску, тренировочную рапиру: драться нужно умело. И по делу.
Но мушкетеры, а позже великолепный Сирано де Бержерак долго еще царили в его вихрастой голове. И не то чтобы мечтал Костя о прекрасной графине в неприступном замке или о том, чтобы шпагой проложить себе дорогу к трону, богатству и славе, — нет. Его привлекали в любимых героях смелость и верность в дружбе.
Война, настоящая, жестокая война, с убитыми и искалеченными, с голодом и разрухой, быстро заслонила всю эту книжную романтику, вторглась в гимназический мирок рассказами соседей, старших братьев, отцов… И если в пятнадцатом году Костя убегал на фронт — добрался до Можайска, — то в семнадцатом не удрал, как когда-то, а попросту ушел с красногвардейским отрядом. И прощался с отцом и матерью, не выпуская из рук новенькую, липкую от щедрой арсенальной смазки винтовку…
Эскадрон пробирался глухими оврагами вдоль железнодорожного полотна на север, все больше удаляясь от станции.
Дубов ехал расстроенный и хмурый. Вынужденный отход разведчиков он расценивал как поражение. Единственное, что утешало, это безукоризненная дисциплина и порядок в отряде.
Командир перебирал в памяти до мельчайших деталей события последних часов, пытаясь найти ошибку в своих действиях, но не находил ее.
…Вскоре после первого сообщения аппарат снова ожил — соседняя станция передавала, что бронепоезд прошел. Телеграфист отстукал ответ и умоляюще посмотрел на Дубова. Командир чуть заметно улыбнулся и махнул рукой. Телеграфиста словно ветром выдуло из аппаратной — побежал на огороды прятаться. Затем события помчались, как телега под гору…
По плану Дубова бронепоезд должны были взорвать южнее станции, так как севернее почти вплотную к пути подходили дома Кокоревки. На всякий случай у выхода со станции разобрали пути. Ступин, сапер разведотряда, оборудовал позицию, заложил заряд, патрон-боевик, свернул тощую цигарку для подпала — сам он не курил и табак носил исключительно для взрывных надобностей. Когда, получив сообщение с другой станции, Дубов прибежал к нему, Ступин, удобно расположившись в неглубоком, только что отрытом укрытии, рассказывал двум своим помощникам, молодым саперам, о коварных свойствах динамита.
— Настоящий динамит — это тот, который на нитроглицерине сделан. А нитроглицерин, знаете, — штука страшная, от малейшего удара взрывается. Ну, и динамит тоже, немногим лучше. Так что обращение с ним должно быть вежливое, будто он тебе невеста и ты с ней впервые на посиделках…
— Степан вышел… — С разбегу упал рядом со Ступиным командир. — По линии передали. Считай, через полчаса у нас!..
— Я готов.
Дубов бегло взглянул на несложное хозяйства Ступина. Ему бросилось в глаза, что змейка бикфордова шнура обрывалась саженях в тридцати от наскоро отрытого окопчика. Путь к ней был замаскирован несколькими шпалами, полу-обгорелой лесиной. Ступин перехватил взгляд командира.
— Ты это что, Степан? Со смертью шутки шутить вздумал?
— Николай Петрович, я на коротком шнуре решил. Так вернее… Взрывчатки мало, а то бы на двух точках заложили, для проверки. А так, черт его знает, может, притормозит кадет, а может, я рассчитаю неправильно… На коротком шнуре — оно вернее, — повторил Степан как самое сильное доказательство своей правоты. — А отбежать успею. Наше дело не без риска… Вон ветка стоит — как поравняется, так и палю. Тут уж без ошибки, крути не крути, а въедет он на фугас, под самый взрыв.
Командир был достаточно опытным фронтовиком, чтобы знать все коварство динамита. Лекцию молодым бойцам он бы прочитал не хуже Степана. И не хуже его понимал, что сапер затеял игру со смертью.
Отходя от окопчиков, он услышал, как Степан тихо сказал старшему из помощников:.
— Коля наш в общем-то парень с понятием, сразу углядел…