Комаров презрительно посмотрел на него:
— Вывалюсь? Эх ты, земноводное… Пора бы знать, что на мертвой петле не вываливаются.
— Так я-то знаю, но, кто его знает, знаешь ли ты? Кстати, ты седло в кабину положи — все же привычнее, вроде на коне.
— Иди ты куда подальше, трепло! — не на шутку обиделся Комаров.
Подошел Дубов, и Яшка не успел ответить новой шуткой. Командир привел поручика, уже свыкшегося с ролью пилота поневоле.
— Вот, Комаров, тебе вымпел. Проверь — все ли сделали по вашим летным правилам. Кстати, ты должен знать: здесь поручик Шестаков, то есть я, пишет, что красные обнаружены в районе этого дефиле, — Дубов разложил на крыле «ньюпора» карту и отчеркнул ногтем намеченный пункт. — И предлагает вниманию полковника план разгрома красных с участием аэроплана. Ну, давай обнимемся, что ли…
Комаров, а за ним и поручик сели в кабину. Загудел, раскручивая винт, мотор. Лопасти пропеллера слились в сплошной звенящий диск, «ньюпор» вздрогнул, точно просыпаясь, качнулся и неуклюже побежал по поляне все быстрее и быстрее. Стремительный воздушный поток взметнул над опушкой сухие желтые листья, сорвал с голов провожающих фуражки, растрепал волосы. Когда рожденный пропеллером вихрь умчался прочь, поляна была пуста.
…Денщик, стараясь не шуметь, помешал кочергой угли и сунул в топку несколько толстых сухих поленьев. Они тотчас весело затрещали и занялись ярким пляшущим пламенем. Солдат прикрыл чугунную дверцу и вышел.
Изразцовая печь источала уютное домашнее тепло. Козельский провел озябшими пальцами по ее гладкой поверхности. Совсем как дома! Как это было давно. Шесть лет не был дома Козельский. Временами он даже забывал, что у него есть дом. Но что-нибудь постоянно напоминало ему о нем, и тогда глубокая грусть щемила сердце. Хотелось бросить все и уйти, убежать в спокойную жизнь без тревог, выстрелов, переходов, без начальников и подчиненных, в жизнь, где можно по-настоящему отдохнуть впервые за все эти шесть бесконечных лет.
Козельский грустно усмехнулся. Он знает: нет сейчас такой жизни, нет — и все тут. И неизвестно, будет ли?
В последнее время к прочим трудностям прибавилась еще одна, самая неприятная: кое-что Козельский перестал понимать.
Прежде события шли привычной и понятной чередой. Служба в полку, честная, нелегкая служба офицера, академия, белый ромбик на мундире, потом штабная должность. Он был доволен, ибо считал, что, работая в штабе, принесет больше пользы.
Потом началась война. И опять все было понятно. Россия, родина — в опасности. Каждый человек должен сделать все для победы над врагом. К ромбику прибавился «Владимир с мечами», на шашке появился красный анненский темляк. Февральскую революцию он встретил с удовлетворением — Романовых никто не любил. Октябрьскую не понял. Усвоил только одно: всех офицеров большевики убивают. Но за последние два года многое увидел Козельский, много передумал, во многом разочаровался.
Иногда мелькало в голове: «Уйти?» Но тут же восставало взращенное десятилетиями службы чувство офицерской чести: «Дезертировать?» Мысли путались, казалось, что выхода нет. И особенно тяжело было, когда вдруг вспоминался дом и прежняя, такая понятная и спокойная жизнь. И всему виной печка с узорными изразцами. Зачем это вздумал денщик топить ее…
За окном послышалось слабое стрекотание мотора. Оно постепенно близилось, нарастало, и, когда Козельский подошел к окну, он увидел, как над скошенным лугом возле усадьбы скользнул, теряя высоту, серебристый аэроплан.
Солдаты принесли вымпел.
Изучив донесение поручика, Козельский долго стоял у карты и обдумывал предложение поддержать атаку с воздуха. Пожалуй, в плане было немало заманчивого, да и спорить сейчас поздно: «ньюпор» давно летит к штабу. Немцы уже применяли комбинированные атаки пехоты при поддержке аэропланов. Козельский немцев терпеть не мог, но считал, что в военном отношении у них есть чему поучиться. Он отдал необходимые приказания, опять вернулся к печке и нежно погладил изразцы рукой.
Опять выплыл из тайников мозга этот проклятый вопрос: за что? В самом деле, за что погибнут завтра на рассвете десятки русских людей от рук таких же русских людей, как они сами. Кто же прав?
Земля была холодная, мокрая. От пронизывающей сырости леденели ноги, стыли руки, по спине волнами пробегала зябкая беспокойная дрожь. Мелкий, моросящий дождь насквозь вымочил шинель. Злые струйки забирались по шее за воротник, текли по щекам и скатывались с подбородка на пожухлую мокрую траву.
Воронцов пошевелился. Под его телом треснула ветка орешника — ненадежная подстилка, а все-таки лучше, чем на голой земле.
— Замерз, поди, Костя? — донесся из темноты приглушенный басок Харина.
— Ничего, скоро жарко будет, — в тон ему ответил Воронцов.
«И действительно, скорее бы уж», — подумалось Косте. Он взглянул на восток и с удовольствием отметил, что светлая полоска зари стала немного шире.
Больше часа лежали бойцы на склонах двух невысоких холмов, подступающих с обеих сторон к дороге. Это и было то самое дефиле, о котором Дубов писал командиру карателей.
Воронцов усмехнулся. Посмотрим, кто кого поймает в ловушку. В шесть тридцать каратели должны быть здесь, и тогда… Но прилетит ли Комаров? Не помешает ли ему погода? И наконец, согласится ли командир карателей с планом?
Вчера, перед тем как эскадрон ушел из своего лесного лагеря, Дубов и бойцы долго разговаривали с Комаровым. Решили, что, бросив на карателей связки гранат, Комаров повернет машину на север и полетит к своим. Попрощались они тепло, обнялись, пожали руки…
Восток разгорался холодно и неприветливо. Как не похожа эта хмурая заря на ясные весенние или летние розовые зори, когда темнота уходила быстро, уступая напору молодого дня. Сейчас тьма цеплялась за каждую лощину, за каждый куст, сдавала позиции неохотно, словно отступающие по приказу полки, сохранившие еще достаточно сил.
Неподалеку от Воронцова лежали, прикрывшись для маскировки ветками орешника, Харин и Швах. Одессит что-то тихо говорил приятелю, и тот сдержанно посмеивался.
«Опять чудит», — подумал Воронцов.
Фома фыркнул громче, и Воронцов услышал его густой добродушный голос:
— Кончай ты, шрапнель непутевая. Живот с тобой надорвешь со смеху. Ну чистая какада…
— Что это за «какада» такая, Фома? — решил вмешаться заинтересованный Воронцов.
— Птица такая есть, Гимназист, — отозвался Фома. — Говорящая птица. Красивая…
«Какаду», — догадался Костя. — Где же ты ее видел?
— На германской довелось. У генерала нашего была, у начальника дивизии. Он ее с собой в клетке золоченой возил. Зловредная птица. Солдаты с ней тогда шутку одну сделали.
— Расскажи, Фома, — попросил Швах.
Воронцов приподнял голову, собираясь слушать.
— Можно и рассказать, — согласился Фома. — Генерал наш манеру взял: провинится какой солдат, он узнает и какаду свою спрашивает, что с ним делать. А птица, окаянная, только три слова знала: «расстрелять», «пороть», «карцер». Как она скажет, так генерал и делает. Беда от этой какады. Денщики хотели сперва уморить ее, а после другое придумали. Один хлопец стал ее дурным словам учить. Месяца два бился, пока получилось. Ну зато и дело было! Привели однажды солдатика в штаб. Генерал с клеткой вышел и спрашивает птицу: так и так, что, мол, мне с виноватым делать. А какада нахохлилась, чисто курица, да как пустит генерала в бога, в мать да в святых апостолов. Тот даже клетку выронил и ногами затопал. Кто, кричит, какаду мою испортил, застрелю мерзавца. А птица чешет без остановки… потеха… С тех пор генерал ее не спрашивал, без советов обходился.
— Подумаешь, птица, — вполголоса сказал Швах. — Вот у нас в Одессе…
Слева донесся еле слышный свист. Разговор оборвался. Костя прислушался. Свист повторился. Сигнал. Сильнее застучало сердце, неожиданная теплая волна залила тело, и Воронцов почувствовал тот неизвестно откуда берущийся приток энергии, который всегда ощущал перед боем.