И тут Смолинцев, наконец, узнал его. Это был тот часовой, что привел в лазарет пленного немецкого лейтенанта.
Как странно, что они тут еще ничего не знают, не подозревают даже, что это был за немец!
— Товарищ командир, идут! — тревожно сказал один из бойцов, что стоял у самого бруствера.
Все прислушались.
Сплошной, все нарастающий гул, какой бывает от мчащегося по мосту товарного состава, приближался к ним.
— Приготовиться! — быстро оглядывая разместившихся у орудия солдат, крикнул командир «пятачка».
Отчаянное лукавство светилось теперь в его глазах, и только глубокая сосредоточенность лица выдавала напряжение воли.
Заряжающий осторожно, как младенца, поднес на руках снаряд и остановился с ним у казенной части орудия.
Никто не говорил ни слова.
Гул нарастал, напряжение становилось нестерпимым.
Смолинцев взглянул на командира. Он был бледен.
Прошло еще несколько мгновений. Гул придвинулся вплотную, как стена, и уже два-три снаряда, просвистев над траншеей, разорвались где-то у леса. Но орудия все еще молчали, и бойцы с нервным недоумением поглядывали на командира.
— Огонь! — крикнул он, наконец, и рубанул рукой.
И в тот же миг раздался выстрел. Пушка дернулась немного назад. Заряжающий отодвинул затвор, и сразу от гильзы, упавшей на землю, запахло пороховой гарью.
Теперь, когда пушки не молчат, а стреляют, сразу как бы отлегло от сердца, стало спокойнее.
Боец в каске, стоявший рядом со Смолинцевым, приподнялся над бруствером и стал смотреть в поле. На зарядном ящике лежала чья-то каска. Смолинцев надел ее и тоже выглянул из траншеи.
Вот они, танки! До них не более пятисот метров. Не выдержав огня, они разворачиваются, спешат уйти. Только один из них вертится на одном месте с перебитыми гусеницами.
— Снаряды кончились, товарищ командир! — убитым голосом доложил Федюничев. — Один всего Остался, и тот осколочный!
Оцепив зубы, командир думает секунду, другую, третью, затем со злобой швыряет фуражку на землю.
— Подбрось в ствол лопаты четыре песку: последним снарядом взорвем орудие, — приказывает он глухо и добавляет: — Сейчас они снова вернутся. Надо уходить в плавни. Так и скажите всем.
Но что это? Без команды, повинуясь какому-то порыву, бойцы один за другим выбираются из траншеи и с криками несутся к подбитому танку.
Кто-то метнул гранату.
Танк загорелся, и от него, как от жертвенника, поднялся в небо столб черного дыма, смешанного с огнем.
Поддаваясь общему порыву, Смолинцев тоже выскочил из укрытия и что есть мочи побежал вслед за другими.
— Назад! Кто приказал? Хоронись в окопы! — донесся сзади срывающийся хриплый голос командира.
В ту же минуту Смолинцев почувствовал, что земля снова загудела. Справа поперек поля неслись танки. Черные комья летели у них из-под гусениц, огненные языки бились на рыльцах пулеметов.
С необыкновенной болезненной тоской Смолинцев припомнил: не осталось больше ни одного снаряда!
В этот миг что-то со звоном ударило ему в каску, и красная, как раскаленный уголек, искра погасила сознание…
СОЦИАЛЬНАЯ ИДИЛЛИЯ
В тот день полковник Шикльгрубер был в превосходном настроении. Еще бы — «после стольких усилий проклятый русский «пятачок» наконец ликвидирован!
Только он, полковник Шикльгрубер, знает, как много унижений доставил ему этот узенький треугольник на штабной карте фронта, вклинившийся как раз на стыке двух армий у развилки шоссейной и железнодорожной магистралей.
— Что вы там копаетесь, полковник? — каждый день кричал ему в телефон этот выскочка Клин-гер из штаба корпуса, бравируя своим положением начальника и генерала. — Все части нашего корпуса ушли вперед. Мы возьмем Москву, пока вы ковыряетесь там с этой горсткой русских фанатиков. Мне пришлось краснеть за вас на военном совете армии. Вы сами понимаете не хуже меня, как это отражается на вашей военной репутации!
И вот теперь неприятности позади, все кончено.
Обер-лейтенант Гаубер — адъютант полковника — появился на пороге.
— Там в приемной дожидается аудиенции корреспондент «Дойтше Цайтунг». Согласен ли полковник его принять?
— Да, да, пусть войдет, — охотно согласился Шикльгрубер.
Теперь у него не было поводов бояться журналистов.
Корреспондент оказался весьма развязным молодым человеком, прекрасно освоившим фразеологию и логику пропагандистской школы доктора Геббельса. В его маленьком остром личике было нечто смазливое. Вместо обычного кителя он носил великолепного покроя куртку с многочисленными молниями на кожаных карманах.
Он проворно прошел через всю комнату к столу командира дивизии, ловко отсалютовал, отрекомендовался и, по-кроличьи шевеля красными хрящами ушей, принялся уверять полковника, что в интересах нации ему необходимо сделать великодушный жест.
Дело в том, что, как стало известно, недалеко отсюда, в одном из частных домиков этого поселка обнаружен раненый лейтенант немецкого десантного батальона Курт Штольц. Сам он слаб и крайне неразговорчив, но, судя по всему, лейтенант был сброшен здесь вместе с десантом, получил ранение и, быть может, погиб бы в этих проклятых лесах, если бы не самоотверженность простой русской женщины, которая укрыла его в своем доме и лечила от ран.
— Мы хотим широко осветить в печати этот факт, — заявил корреспондент, — как свидетельство глубоких симпатий населения к немецкой армии. В пропаганде нового порядка в Европе без подобных историй трудно было бы обойтись. Он, полковник Шикльгрубер, сделает достойный одобрения жест, если в небольшом приказе выразит от имени командования признательность русской крестьянке, проявившей материнскую заботу о воине великой немецкой армии.
Текст приказа уже готов. Редакция «Дойтше Цайтунг» не стала бы беспокоить полковника, если бы не была уверена в том, какое благоприятное действие оказывают подобные идиллические истории на простодушие низших слоев русского населения.
— Что я должен сделать? — спросил полковник сухо.
Он недолюбливал газетную братию, хотя и отдавал себе ясный отчет в том, что было бы крайне опрометчиво противодействовать ей.
— Ровным счетом ничего, герр полковник. Разрешите мне только сфотографировать вас — вот в таком виде, как вы сейчас стоите здесь.
— Потом мы подмонтируем это к другим нашим снимкам, — и вы окажетесь, предположим, у изголовья раненого, по соседству с его избавительницей. Не беспокойтесь, полковник, это будет выглядеть вполне благообразно.
Полковник не возражая подписал бумагу, заготовленную журналистом, и стал во весь рост у своего стола.
Аппарат щелкнул.
Затем Шикльгрубер ощутил пожатие бескостной влажной руки, и посетитель вновь деловито прошел через всю комнату к двери.
«Трудные стали времена», — подумал полковник и вздохнул. — Раньше военный был только военным, и его единственной обязанностью было воевать в соответствии с принципами, изложенными в уставе.
А теперь надо быть и политиком, и пропагандистом, и сотрудником гестапо, и еще черт знает чем! И ничего не поделаешь, такие проклятые порядки…»
Полковник вызвал обер-лейтенанта Гаубера и приказал ему готовиться к отъезду.
Он решил сменить штаб-квартиру, так как дивизия выравняла теперь свои позиции, а этот уютный и сухой дом отстоял уже слишком далеко от передовых.
В дверь постучали.
Вошел штурмбанфюрер Грейвс.
— Вы все еще здесь? — воскликнул полковник.
Грейвс устало опустился в кресло; он казался удрученным.
— Что с вами, господин Грейвс? Вы, кажется, настроены совсем мрачно?
— Видите ли, — озадаченно начал Грейвс и вздохнул, — мне пришлось осмотреть тело молодого ученого — это входит в число обязательных формальностей нашей службы. Ощущение, как вы понимаете, не из приятных, тем более, что деформация зашла уже слишком далеко. Но все же я пришел к убеждению, что в могиле Клемме похоронен кто-то другой.
Лицо полковника вытянулось от удивления.