Да, отвлеклась и забыла написать про главное: там, в углу, у самого забора теперь небольшой аккуратный холмик и над ним невысокий крест с набитой дощечкой. С первого взгляда я поняла, что это могила немецкая, чужая. Это видно по тому, как сделан холмик — четырехугольный, маленький, — и как сколочен крест, всего из двух перекладин — добротно и рационально.

Я подошла поближе. Надпись на доске действительно на немецком языке. Но имена читать легко. Похоронен Генрих Георг Клемме, лейтенант, 1914–1941 гг.

Всю дорогу обратно я думала об этом имени. Мне не терпелось проверить у папы: ведь того пленного тоже звали Генрих!

Неужели это его могила? Значит, его все-таки застрелил кто-то? Я почему-то вспомнила, как этот Клемме, ожидая перевязки, сидел на крыльце и как растерянно он улыбался, протягивая оброненный платок. Гордая Майя Алексеевна не захотела принять этой услуги. Так неужели теперь они лежат почти рядом?..

…Отец был очень встревожен моим известием. Он убежден, что это могила того самого лейтенанта, которому принадлежат записки…

Папу опять вызывали в комендатуру. Комендант Кнюшке сказал, что ему следует открыть аптеку. Теперь (вот уже два дня) папа с утра спускается вниз и стоит за прилавком, хотя пока никто к нему не заходит. В аптеке, как и раньше, продается зубной порошок, градусники, таблетки от головной боли.

Все это похоже на комедию. Но это — факт.

Я вся дрожу. Какая все-таки гадость. Сегодня у нас внизу, на дверях аптеки, приклеили немецкую листовку — специально для нас, русских, на русском языке:

«Подвиг русской женщины». Они, оказывается, рассчитывают не только на нашу покорность, но и на любовь к ним!

Я хотела сразу сорвать этот лубок, но папа меня остановил: «Посмотри внимательнее».

Сначала я не поняла ничего. Снята какая-то женщина в платке, завязанном по-старинному, чинная, аккуратная. И надпись: «Она спасла немецкого офицера, раненного коммунистами». Рядом в углу еще снимок: «Героиня в кругу своей родни».

Гляжу и глазам не верю: да это же паша школьная тетя Сима. Сидит и держит на руках ребятенка точно так же, как она сидела когда-то на докладе Смолинцева. (Я это помню, как сейчас.) Тут же ее родные (я их не знаю). И вот все вместе они, оказывается, «приветствуют «новый порядок» в Европе».

Каково, а? И кто бы мог все это предполагать? Наша тетя Сима, «милая, простодушная, добрая», как писали о ней в стенгазете выпускники, и вдруг такое падение! Что ей надо? Какая все-таки низость, и как трудно, оказывается, заметить заранее, что человек способен на подобную подлость!

Теперь я с трудом припоминаю: у нее были какие-то разногласия, она писала заявление, что работала за уборщицу и за «кульера», а ей заплатили только «за уборщицу». Мы еще с Валей Кочетковой переписывали это заявление и относили в группком союза. Там ее поддержали и все ей выплатили, и она сама потом говорила с гордостью:

— Я своей правды всегда добьюсь!

Вот и добилась.

Я первая плюну ей в лицо, если только увижу…

Сейчас я ее видела. И где же? Я уже давно не была на могиле Майи Алексеевны. Какая-то неловкость, какой-то стыд удерживали меня. Мне все казалось — есть что-то недостойное памяти Майи Алексеевны в том, как мы теперь живем: покорные, подневольные…

И вот, оказывается, на могилу уже кто-то приходил без меня и, видимо, не один раз. Холмик прибран, тщательно обложен дерном и сверху обсыпан чистым речным песком. Я еще подумала: кто бы это мог сделать?

Пошла набрать цветов, возвращаюсь и вижу: знакомая могучая, широченная спина склонилась над холмом.

Что-то враждебное и очень горькое так и зашевелилось у меня в груди.

Сначала я просто отвернулась и хотела уйти. Но как же, думаю, — а она тут останется! Вернулась и говорю:

— Уходите отсюда. Вам тут нечего делать, у вас теперь другие друзья!

И чувствую — вот сейчас разревусь, и все.

А она вроде ничего и не слышит или не хочет понять:

— Тонюшка, господи ты боже мой! Да откуда ты взялась? Да неужто вы все здесь? И Анатолий Сергеевич? А мне-то и ни к чему, дуре! Ох, ты господи! Да что ты глядишь-то как? В себе ли ты?

И идет ко мне.

Я так прямо и задрожала вся.

— Не подходите! Слышите, не подходите! Я вас ударю тогда… Вы, вы предательница!..

Больше я уж не выдержала, уронила цветы и убежала.

Она что-то там охала, что-то крикнула мне вслед, но я ничего не слышала и не могла слышать. Я еле добежала до кустов и там упала на землю и сердито, бессильно заплакала, кусая собственные кулаки.

Домой я вернулась часа через два, зареванная, но папе ничего не сказала. Он как раз ждал меня — надо было идти в комендатуру на отметку. (Отметки теперь в неделю два раза — по четвергам и по понедельникам.)

Мы пошли вместе и на обратном пути, тут же у комендантской ограды, недалеко от часового опять встретили нашу бывшую школьную уборщицу.

Она остановилась и посмотрела на нас испуганно и, как мне показалось, заискивающе.

Я нарочно отвела глаза в сторону.

— Анатолий Сергеевич! — услышали мы умоляющий голос.

Но папа только нахмурился и сделал вид, что не слышит.

Мы прошли мимо.

Но все же я не выдержала и оглянулась.

Тетя Сима стояла у канавы растерянная, готовая заплакать. И в это мгновение стало даже жаль ее.

Вечером, когда стемнело, кто-то робко постучался к нам со двора.

Я сбежала вниз. Смотрю: стоит на крыльце женщина, закутанная с головой в платок.

— Вам к доктору?

— Да.

Она стала подниматься по лестнице к папе в кабинет. Я была убеждена, что это какая-то пациентка, которой потребовалась врачебная помощь. До войны к папе приходили нередко.

Немного погодя слышу возбужденные голоса и затем чей-то горький, тяжелый плач. Я не выдержала и вошла к папе узнать, в чем там дело.

В окрестностях тайны imgCA14.jpg

В его комнате окно было зашторено, на столе горела лампа.

В углу около папиного стола сидела женщина и, прислонившись головой к книжной полке, навзрыд плакала. Лица ее не было видно под платком, но теперь уже я с одного взгляда узнала тетю Симу.

Она не обратила никакого внимания на мой приход, только посмотрела на меня рассеянным, невидящим взглядом.

— Легко ли честному человеку переносить всякую понапраслину, — сказала она сквозь слезы.

Папа смущенно молчал, и по его лицу было заметно, что он страдает, как это бывало всегда с ним при виде плачущей женщины. Он взял меня за руку, словно ища поддержки, и хотел что-то возразить, но в это время тетя Сима подняла мокрое лицо и с обидой проговорила:

— Да вы же сами его, Анатолий Сергеевич, пестовали. Нам так пеняете: и продажные мы души, и уж будто мы перед фашистами выслуживаемся, и всяко-то нас корите, а сами этого же Курта перевязывали и рану ему очищали, йодом мазали и мазью. Уж кому бы другому говорили, а я-то все видела. Разве я немцам что говорила? Сами они пишут, чего выдумают себе на выгоду. Да неужто они меня спрашивали, чего им писать?

Разгорячившись, она совсем уже перестала плакать, но вдруг взгляд ее упал на меня, и она опять принялась часто-часто всхлипывать, едва выговаривая сквозь слезы:

— А теперь вон до чего дошло: даже дочь ваша против меня идет, смотреть на меня не хочет, и вы на меня не оборачиваетесь. Да что я прокаженная какая, или что?..

— Постойте, постойте! Вы говорите, я этого Курта перевязывал? — воскликнул папа.

— Так неужто же нет? Какого же еще? Да вы сами поглядите на картинку-то ихнюю, если мне не верите.

Отец озадаченно повернул немецкую листовку, лежавшую тут же на столе, и начал ее внимательно разглядывать.

— Но ведь вашего немца зовут Курт Штольц, так там написано? А пленного, которого я перевязывал, звали совсем иначе — Клемме. Генрих Клемме, — пробормотал он с сомнением в голосе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: