Орби не спускал с меня выжидательного взгляда.

— Предупредите свою мать, почтенную фрау Клемме, чтобы она не тратила времени на попытки уговорить меня поступить с вами иначе, чем вы того заслуживаете.

В его тоне, издевательски-почтительном, звучала явственно различимая ирония.

Мне стоило труда сдержаться, чтобы не запустить в него стулом.

Я сказал ему, что моя мать найдет в себе силы не дорожить сомнительным благополучием, которое достигается слишком скверной ценой.

Голос мой прерывался от волнения, я уже не сдерживал себя и только искал в уме слова, чтобы сильнее выразить ему свое презрение по поводу его вмешательства в наши отношения с Лоттой.

При этом я все еще вертел в руке злополучный листок. К нему была прицеплена на закрепке еще какая-то бумажка, и как раз в этот момент мне бросилось в глаза имя «Лотта», начертанное так хорошо знакомым мне мелким горошистым ее почерком.

Отпечаток этой маленькой записки и сейчас в моем мозгу. Он засел так прочно, что если после моей смерти вскроют мой мозг, то легко обнаружат его в извилинах.

«Милый шеф!

Вы можете особенно не беспокоиться: дальше банального якобинства дело не идет. План Орби остается недосягаемым. В этом я больше не сомневаюсь. Вы можете спокойно форсировать свои действия. Я буду признательна вам: обязанности влюбленной Гретхен стали для меня уже невыносимо ручными. Ваша Лотта»

Как сильно действует предательство любимого человека!

Шатаясь, вышел я из кабинета моего патрона, уронив на его стол эту бумагу, уничтоженный, как только может быть уничтожен человек, еще продолжающий жить.

Имя «Гретхен» было в наших встречах с Лоттой второе, интимное имя, которое дал ей я сам… О, как близорука была эта нежность, как чудовищно слепа откровенность и как грязен, отвратителен итог!

Я мог быть только благодарен обстоятельствам: смерть на войне казалась мне единственным выходом.

В самый разгар мучений, о которых не буду говорить, — их нетрудно понять, хотя и невозможно полностью представить, — мой мозг вдруг прожгла, как огнем, фраза, сначала мною почти не отмеченная: «План Орби остается недосягаемым».

Так вот где причина всей этой гнусной слежки… Им надо было установить, знаю ли я что-либо конкретное о тайнах лаборатории Орби.

Утром явился посыльный с мобилизационного пункта. Все шло в полном соответствии с предначертанным.

Мне удалось уверить мать, что «поездка на фронт» связана с моей работой у Орби. Это рассеяло ее недоумение и избавило меня на время от тяжелого горького объяснения.

За несколько часов до отъезда я все-таки зашел в лабораторию. Какой-то бес подмывал меня. Но ни шефа, ни той, что наполнила такой темнотой мой мир, не было в этот день.

Наш ученый секретарь Борнеман, явно еще ни о чем не осведомленный, с удивлением уставился на мою новую форму и потащил меня к себе в кабинет.

Должно быть, мой нервный заряд искал выхода. Я решил похитрить с этим тугодумом, который был правой рукой Орби во всем, что касалось формальной и хозяйственной стороны дел лаборатории.

— Разве вы не знаете о моем отъезде в армию? Я был уверен, что шеф информировал вас об этом. Но все равно не стану скрывать от вас ничего. Я еду потому, что дела, связанные с реализацией «плана Орби», требуют присутствия специалиста.

— Черт возьми, — пробормотал он, оглядываясь на дверь, — так неужели дело с бомбой продвигается так быстро?

Я многозначительно промолчал.

— Тогда мы разом покончим свои дела и на Западе и на Востоке!

Я пригласил его выпить со мной на прощанье бутылку рейнвейна.

Мы расстались друзьями, уверяя друг друга в сожалении, что не сблизились раньше.

Вечером в вагоне, по дороге на фронт, я, кажется, впервые с ужасающей ясностью отдал себе отчет в том, что произошло: «Орби делает новое оружие! Результат может стать самым чудовищным, самым трагическим для всех нас…»

На этом записки обрывались.

Доктор Тростников потер себе лоб и прошелся несколько раз по комнате.

Он провозился с чтением довольно долго, так как некоторые места в рукописи были неразборчивы. Бумага на сгибах стерлась, очевидно, пленный носил ее в кармане уже давно.

Кажется, уже утро.

Доктор был не на шутку встревожен тем, что он прочитал сейчас, и казался порядочно озабоченным.

Надо было что-то делать, на что-то решиться, что-то предпринять. Но что?..

Доктор заглянул в комнату из своей ниши. Паренек спал на диване, не раздевшись, положив перевязанную бинтом ногу на стул. Дыхание его было ровным и тихим, но лоб хмурился во сне то ли от сновидений, то ли от боли. На кровати у дверей спала Тоня. Из-под одеяла был виден ее затылок в крупных кольцах темных волос и тонкое, еще детское плечо.

Доктор вздохнул, направился к окну и откинул бумажную штору.

На сумрачном небе виднелись похожие на кровоподтеки, бедственные отсветы дальних пожаров.

Внизу кто-то громко забарабанил в террасную дверь. Послышались чьи-то голоса. Доктор с сожалением посмотрел на приготовленную постель, затем отодвинул ящик письменного стола, засунул в него записки немца и, осторожно пройдя мимо спящих, спустился во двор.

Какой-то немец в пилотке осветил ему лицо карманным фонарем.

— Во ист хир дер арцт?

— Доктор я, — сказал Тростников тоже по-немецки.

— Одевайтесь немедленно. Вам нужно следовать за нами.

— Хорошо, подождите меня здесь, — сказал Тростников.

Он вернулся в дом. И Тоня и Смолинцев проснулись и, испуганные, молча сидели на своих постелях.

В эту ночь им было уже не до сна. Доктор ушел с немцами. По небу с прежней независимостью плыли куда-то тучи, в редких просветах влажно сияли звезды. Было совсем тихо и невыразимо тревожно. И эта общая для обоих тревога, кажется, впервые по-настоящему сблизила их.

— Ты, наверное, очень любишь отца? — спросил Смолинцев. — Ведь вы всегда вместе. Мы с мамой тоже так, и поэтому чуть что — начинаешь о ней волноваться. Боюсь, что и я не выхожу у ней из головы. Во время войны это мешает, правда? Гораздо лучше, если бы не было такой привязанности.

— Почему же?

— Это способствует малодушию. Так мне иногда кажется. Вот, например, представь себе, что надо умереть. Или так получится помимо нашей воли. Сам ты можешь быть вполне готов к этому. Но когда вспоминаешь о матери, всегда делается невыносимо. Как бы я хотел, чтобы мама сказала мне: «Умри, не бойся, умри! Я понимаю, что это необходимо, я вынесу!»

Глаза его светились в темноте. Она видела их, чувствовала их блеск.

— Иногда мне кажется, что я сознавал бы себя более сильным человеком, если бы был совсем одиноким, — сказал он убежденно.

Для Тони эти слова прозвучали жестоко. Ее девичье сердце томительно сжалось. Так вот почему он бывает иногда таким угрюмым! — подумала она.

Но за болью этих раздумий она безошибочно чувствовала его силу. Собственный страх и ежедневная боязнь чего-то ужасного показались ей неожиданно жалкими в эту минуту.

Потянувшись, она нашла в темноте его руку и молча сжала ее.

Рука у него была упругая, горячая и сухая.

На рассвете доктор вернулся.

— Приехала комендатура, — сказал он. — И там у одного из них заворот кишок. Он, видимо, и есть комендант. У них свой врач и еще фельдшер. Но врач — хирург из «мясников», а фельдшер пьяный и не держится на ногах. Им повезло, что я остался: случай был трудный.

Днем за доктором пришли опять.

На этот раз он вернулся весьма мрачным. Оказывается, они там говорят между собой, что Москва падет не сегодня — завтра, а участь Ленинграда полностью решена. Немецкие снаряды рвутся на Невском, а артиллерия и танки сосредоточены у городских застав.

— Они разговаривали со мной с отвратительным благодушием победителей, — сердито признался доктор. — Вы, доктор, способный человек, — сказал комендант. — Мы вам позволим открыть свою клинику. При наших порядках вам будут платить за лечение сами пациенты. Большевики ведь запрещали вам взимать плату за свой труд, не так ли?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: