Так сразу Сергей Терентьевич совершенно неожиданно для самого себя стал писателем. Гонорар очень помогал ему развивать свое хозяйство и укреплять его. Теперь он, в сущности, мог бы и совсем перебраться в город, но именно теперь-то, решил он, и надо ему оставаться в деревне, чтобы — как это ни трудно — помочь ей. Старый Толстой — старик вызвал его ласковым письмом к себе в Ясную познакомиться — всячески одобрял его в этом мужественном решении. Сергей Терентьевич очень сблизился с великим стариком. Его здоровый мужицкий скептицизм легко, без усилия отметал все крайние увлечения старика правдолюбца, а брал в нем лишь главное, сердцевину: надо трудиться над улучшением жизни своей и народной, бороться с отжившими суевериями и согреть и осветить жизнь — прежде всего личную — честным отношением к своим человеческим обязанностям. Яркая противоположность Евгению Ивановичу, это был ум ясный, простой и прямой, колебаний не знавший: хорошо — хорошо, плохо — плохо…
И моментально он был взят под подозрение: в церковь не ходит, читает газеты, не пьет, не курит, живет в сторонке. Были доносы, были разносы, были обыски, были угрозы и напоминания о стране, куда Макар телят не гоняет и ворон костей не заносит, но Сергей Терентьевич спокойно оставался на своем. И так как в деревне и он стал от веча в сторонку, так как он ничего открыто не проповедовал и так как, главное, мелкие агенты власти отлично понимали, что он за ними знает немало всяческих художеств, то его перестали уж донимать: а вдруг возьмет да и ахнет где в газетишках этих паршивых… Между ним и властями установился мир, вооруженный до зубов, и власти только ждали удобного случая ликвидировать этого неприятного мужика.
И вот Сергей Терентьевич с Евгением Ивановичем шли теперь вечереющими полями к дому и без конца доказывали себе и один другому, что жизнь бьется в каком-то безвыходном тупике, что какой-то проклятой силой они обречены на толчение воды в ступе, что никаких просветов впереди нет. Революция? Они видели ее близко в 1905 году, и оба сразу отшатнулись от нее, ибо обоим революция представилась огромной бестолковой деревенской сходкой, где горлопанят несуразное разные проходимцы, горлопанят, думая только об одном: как бы у огонька погреться, как бы в мутной воде половить рыбки. Они только не знали, свойство ли это только русской или всякой революции убивать так революционные мечты и надежды…
Они подошли к околице Уланки, деревни Сергея Терентьевича. На вид она была много зажиточнее Лопухинки, но все же и тут в глаза бросались и брошенные избы, и худосочные дети, и дрянной скот тасканской породы, который только что возвращался домой с пастбища. И только старые развесистые березы, черемухи и липы вдоль улицы, нежившиеся теперь в вечерней прохладе, скрашивали общее неуютное и тяжелое впечатление. Небольшой трехоконный домик Сергея Терентьевича стоял от края третьим, и это было приятно: можно было пройти незамеченным, не возбуждая праздного и тяжелого любопытства крестьян. Марья Гавриловна, слегка располневшая с годами, загорелая и опрятная женщина, встретила гостя приветливо и тотчас же с помощью своих трех ребят стала быстро налаживать чаепитие — в саду около маленькой баньки под старой развесистой рябиной.
— Революция? — задумчиво повторил Сергей Терентьевич, принося тарелку с чистым сотовым медом. — Нет, нет, с нашим народом об этом и думать нечего! Вот есть у меня тут сосед один: как только напьется он пьяный, так сейчас же и кричит испуганно: вяжите меня, православные, а то я и сам не знаю, чего наделаю!.. Так и народ наш — не дай Бог, если он с петель сорвется…
— Ну хорошо, так… — тихо говорил Евгений Иванович. — Но тогда надо поискать гвоздь покрепче и повеситься — больше ничего не остается ведь…
— Ну зачем же? — с неудовольствием отозвался Сергей Терентьевич, который любил, сделав вывод, и в исполнение его привести и не любил этих праздных интеллигентских умозаключений. — Повеситься — дело нехитрое. Я думаю, что вся наша беда от нас, нам и исправлять все надо…
— Всяк своего счастья кузнец… — степенно сказала Марья Гавриловна, наливая чай в опрятные стаканы. — Потихоньку да полегоньку… Надеяться ведь кроме себя не на кого…
Они говорили тихими, потушенными голосами — за плетнем могли быть недоброжелательные уши. И в душах их было стеснение, тягота.
— Вы вот рассказывали, как лесные чиновники вместо того, чтобы хозяйничать в лесах своих, разматывают народное достояние… — сказал Евгений Иванович. — И это верно. А я вот вспомнил сейчас о нашем Константине. Он у нас в охотничьем обществе состоит сторожем, на обязанности которого лежит прежде всего охрана дичи от беззаконного истребления, а ведь всем нам известно, что он — первый браконьер, что, он истребляет и лосих, и телят, и петли на птицу ставит… И все это знают, и тем не менее он ходит в охотничьих сторожах вот уже десять лет и еще десять лет проходит. Как же такой заведомый вздор получается? Я лично не очень его виню в том, что он беззаконничает и истребляет зверя и птицу без пути, — нужда…
— Э-э, нет! — воскликнул Сергей Терентьевич живо. — Тут вот я уж никак с вами не согласен! Так авансом оправдывать все нельзя, а то и житья нам совсем в деревне не будет… Нужда!.. Во-первых, надо разобрать, отчего нужда. Ведь, как вы знаете, мы, бывшие государственные, землей наделены очень хорошо. В той же Лопухинке земли не меньше семи десятин на душу, то есть у того же Константина — ведь у него двое сыновей — земли побольше двадцати десятин. Сравните-ка это количество ее с владением какого-нибудь немецкого мужика — ведь это целое поместье! А Константин хлеб начинает уж с Рождества покупать, а молоко и всегда шилом хлебает… Скажете: темен, не умеет взяться? Учись у тех, которые умеют. Нет, жаловаться он будет, сидя на завалинке, сколько угодно, а вот приналечь на работу — этого от него не жди. И на хорошую корову денег нет, а пропить на престол полсотни рублей — это у него находится. Нужда!.. Многие в нужде, да не все же ведь берут ножик и идут на разбой… И я по совести вам скажу, Евгений Иванович, эта вот привычка нашей интеллигенции во всем оправдывать народ мне не по душе: труженик — труженик, озорник — озорник. Надо же делать различку между людьми!.. А интеллигенция вот прощалыг всяких оправдывает и тем и другим, а хорошего мужика этим вот самым обижает. Знаю, знаю, что мужик обижен, что многое в нем можно простить, но все же так авансом обелять всех, по-моему, дело нехорошее. И я бы вашего Константина, может, и притянул бы, да так, чтобы и в другой раз повадно не было. Берет жалованье за дело, дела этого не только не делает, но сам же первый портит его — нет, такого баловства допускать невозможно, иначе мы из болота никогда не вылезем…
Евгению Ивановичу и приятны были эти прямые и мужественные слова, и, как всегда, в нем поднимались уже всякие ядовитые возражения, которые он, однако, затаивал в себе, не высказывал — и глаза его приняли свойственное им мученическое выражение. Но он справился с собой и перевел разговор на другую тему.
Ночью, когда Сергей Терентьевич повез гостя на полустанок, у житниц гуляла молодежь. Слышались гармошка, смех, глупые частушки. Ребята, узнав по пегому коньку, кто едет, закричали на разные голоса: «Шелапут… шелапут…» А какой-то парень, зная, что с шелапутом едет городской охотник, громыхнул на гармошке про городского барина:
И все засмеялись.
Когда выехали они из засыпающей уже деревни, Евгений Иванович оглянулся в сторону Лопухинки: там над темной пустыней земли стояло огромное мутно-багровое зарево горевших лесов, и в свежем ночном воздухе остро чувствовался запах гари…
III
ТИХАЯ ДРАМА
Евгений Иванович проснулся по обыкновению очень рано. Мурат, заметив пробуждение хозяина, подошел, стуча когтями по полу, к его кровати, потыкал его холодным носом в руку и, обласканный, снова прошел на свой коврик, покружился, лег, почавкал удовлетворенно губами и задремал: утомила его вчерашняя охота. А Евгений Иванович лежал в постели и думал. Он любил эти тихие утренние часы, когда звуки пробуждения земли так еще нерешительны. Вот в старинном Княжом монастыре прозвонили к ранней, и на эти чистые жидкие звуки старого колокола сейчас же отозвался дремлющий среди своих вишневых садов старинный городок: по растрескавшимся плитам немудрящих тротуаров его послышались тихие шаркающие шаги старичков и старушек, направлявшихся по своим храмам, — кто в монастырь, кто к Николе Мокрому, кто к Спасу-на-Сече, кто к Прасковее Мученице… Потом во дворе послышались глухой утренний кашель дворника Василья и его беседа с Шариком, который гремел цепью, звонко трепал ушами и громко зевал: «Что, выспался? Ну будя, будя… Ишь, всю жилетку вымазал… Да ну тебя!..» И по двору мерно зашуркала метла… Кухарки, хлопая калитками, выходили на солнечную улицу и, озабоченно переговариваясь, спешили на базар…