— Гм… — промычал Сошников. — Что я могу сказать о Якушеве? Паршивый поросенок всегда найдет лужу, чтобы в ней выкупаться. Давай поступим так, голубчик. Иди по своим делам, а того самого злодея Якушева пришли ко мне для душеспасительной беседы.
И когда виновник происшествия появился перед ним, Сошников, горько покачав головой, изрек:
— Вот что, Веня. Отец у тебя ученый и порядочный человек. Дядя герой гражданской войны, врагами народа нашего застреленный, а ты? Ну что ты можешь сказать в свое оправдание, их потомок? Может, тебе сейчас огуречного рассольчика подать? Так я могу жинке своей Агриппине Захаровне по этому самому штабному телефону позвонить, и никакого нарушения военной тайны от этого не произойдет, и вся наша авиабригада будет в курсе, как политрук Сошников с проштрафившимся красноармейцем политработу провел… Что же касается рассольчика, так он у меня и на самом деле всегда водится, потому как и я с субботы на воскресенье с дружками встречаюсь, да только меру знаю.
Якушев вытянул руки по швам, готовый покаяться, но политрук сурово поднял указательный палец:
— Иди, иди, Веня. Бомбы иди подвешивать к нашим красавцам СБ, прицелы в кабинах отлаживать, а что ты больше этого сюжета не повторишь, я в это охотно верю. И еще одно запомни. Когда-то я жил у киргизов. Хорошие люди. Там у них, если кто начудит, тому говорят, когда прощают: не думай о том, что было, а думай о том, что будет. А тебя, Веня, об одном лишь попрошу — ты думай о том, что будет, всегда думай, но и не забывай о том, что было. — И после этих слов Сошников опустил назидательный палец.
Никто не заставлял доброго покладистого Сошникова ни на первый, ни на второй день войны менять мирную и относительно безопасную должность политрука технической роты на полные риска и отчаянности боевые полеты на СБ в небе, клокотавшем зенитным огнем, воем «мессершмиттов» и «юнкерсов», а он пришел к комбригу и решительно заявил, что не может сидеть на земле, когда все его однокашники по летному училищу, которое давным-давно он кончал вместе с ними, жертвуют сейчас своими жизнями. С Вано Бакрадзе Сошников всегда был в самых близких отношениях. Светловолосый тридцатилетний комбриг, успевший повоевать в Испании и на Халхин-Голе, однажды спросил у Вано, возьмет ли он в экипаж этого штурмана вместо своего тяжело раненного и отправленного на долгое излечение в тыл. Грузин даже осклабился в ухмылке:
— Сошникова? Луку Акимовича? Да лучшего штурмана мне не надо.
…Теперь они все трое бедовали в одной палате, и у каждого в изголовье за железной спинкой кровати стояло по деревянному костылику, без которого ни один из них не мог прошагать даже до туалета. Утку они решительно отвергали.
— Грузии — гордый человек, грузин — рыцарь, — утверждал Бакрадзе. — Он не может терпеть, чтобы за ним выносили его собственную мочу, понимаешь.
Сошников, хмуря клочковатые брови, брюзжал:
— Дойду и сам, я еще не инвалид первой группы.
Но хуже всего приходилось Вене, который отчаянно покраснел, когда Лена ставила утку ему под кровать. Она и сама смущенно отворачивалась при этом. Задержав взгляд на гибкой ее спине, он увидел ложбинку на ее тонкой шее и колечки светлых волос, чуть-чуть отдававших цветом пшеничных колосков. Он ни разу не воспользовался злополучной уткой, даже в те первые госпитальные дни, когда нога отдавала острой болью, и Лена эту его застенчивость оценила. Не оборачиваясь, она деликатно роняла:
— Я сейчас ухожу. Я вам не нужна, товарищ сержант?
С этой злополучной утки и началось их сближение.
…В этот день, разнося обед, Лена пришла к ним вся какая-то ясная, посвежевшая и ни одним словом ни в чем не упрекнула Якушева. Казалось, она выбросила из памяти весь давешний разговор о Цаган, которую звал во сне стрелок-радист. Глаза ее горели одной только добротой. Она наклонилась к раненому и, положив на мгновение свою голову на его подушку рядом с его головой, тихо спросила:
— Вень, а Вень… поцелуй, я больше на тебя не буду сердиться.
— Девчонка, — пробормотал он, — глупая злая девчонка. Если бы ты верила…
— Я верю, — сдавленно засмеялась Лена, — верю, что ты теперь мой и никакая сила не отбросит нас друг от друга. — А потом перешла на жаркий шепот, так, чтобы ни Бакрадзе, ни Сошников ничего не могли расслышать: — Я верю, что никто теперь у меня тебя не отнимет… Никакая Цаган, ни бомбежки, ни война. Ты у меня самый большой герой, самый храбрый и самый отчаянный. И у меня в жизни никогда не будет другого мужа. Как только кончится война, увезу тебя в Москву к маме. Ты увидишь, какая она добрая и человечная.
— Тещи всегда бывают злые, — поддел ее Якушев.
— Не ври, — огрызнулась медсестра, — это только в сказках да анекдотах. А мы в Москве хорошо заживем у мамы. И детей заведем с тобой. Ты кого хочешь, мальчика или девочку?
— Двоих сразу, чтобы не спорить, — ухмыльнулся Вениамин.
— А если я не разрожусь? — прыснула она в кулачок.
— Такая-то здоровенная?
— Спасибо за комплимент, — насупилась Лена, — умнее ничего не смог придумать? Теперь я вижу, что у донских казаков, если по тебе судить, голова действительно лишь до обеда варит.
— Эх, Лена, — сказал вдруг с горечью Веня, перебирая на ее белокожей шее завитки нежных волос, — очевидно, не так скоро все это произойдет. Мне и во сне еще не привиделся день, когда будет опубликована самая последняя сводка Совинформбюро.
— Что же, нам дожидаться этого дня и даже не целоваться до победы над фашистами? Пока их не разобьют? — спросила она задумчиво.
— Пока что они нас бьют, милая, — тихо ответил Якушев, и горькие, складки легли в углах его рта. — А мы от самого Бреста отступаем и уже почти до Москвы дотопали.
Лена задумалась и тихо сказала:
— У нас во второй палате интендант Сысойкин лежит из штаба фронта. Так он говорит, что за такие пораженческие высказывания к стенке надо ставить.
Бакрадзе, услыхавший эту последнюю ее фразу, вдруг не выдержал и закричал:
— А ты, девочка, приведи его ко мне, этого интенданта Сысойкина, и я его спрошу, видел ли он хоть одного немца с оружием в руках на земле или тем более в воздухе. Из-за таких, как он, и отступаем.
— А что бы вы с ним сделали, командир, если бы Лена его привела? Неужели расстреляли бы? — усмехнулся Якушев.
— Нэт, — сдерживая волнение, ответил Вано. — Зачэм своего соотечественника расстреливать. Не гуманно это. Я бы посадил его просто на бомбардировщик СБ и прокатил за линию фронта так, чтобы он на зенитки посмотрел и живых «мессеров» повидал бы. Хорошую экскурсию устроил бы. А? Тогда бы этот публицист понял, что больше так нельзя говорить про тех, кто за Родину погибает, в то время как он накладные выписывает на продовольствие или вещевое обмундирование, шмутки-мутки всякие, без которых война тоже не может обойтись. Вах, как это педагогично было бы. Хорошую экскурсию устроил бы! А вообще, от правды не увильнешь, не так мы представляли войну с фашистами.
— А как же, командир? — отрывисто спросил Сошников. — Неужто и ты полагал, что она будет такой, как в кинофильме «Если завтра война»? Ты помнишь, как там все лихо закручено? А?
— Ва! Еще бы не помнить! — воскликнул повеселевший Бакрадзе. — Много там нагорожено небылиц, понимаешь. Начинается война, и мы быстро, быстро идем на запад, врываемся в Берлин, берем имперскую канцелярию. А там чуть ли не за каждым главарем этой банды советский разведчик ходит. Тихо, тихо так ходит. И никого не взрывает, никого не убивает. Ни Гитлера, ни Геббельса, ни Гиммлера, понимаешь. Зачем ждет, чего ждет, сам бог не в силах разобраться. Я что! Неправильно говорю? — сделал он большие круглые глаза. — Ва! Тогда, комиссар, сделай милость, поправь меня. Ведь на то ты и комиссар, чтобы командира своего от ошибок и уклонов всяких удерживать.
— Зачем же? — флегматично усмехнулся Сошников. — Ты у меня командир правильный. — Лохматые его рыжеватые брови упали на глаза и почти закрыли их. — Только не надо так жестоко про эту кинокартину говорить. Нужна и она была перед войной. А ты, брат, что же хотел, чтобы нашим солдатам заранее фильм показали о том, как их будут бить в первые дни войны? Какой же солдат воевал бы тогда так, как он воюет теперь, в сорок первом. Немец нас теснит, а мы не сдаемся. Бомбами забрасывает, а мы с земли встаем и — в бой. Зенитками все небо заплевано, а мы к цели пробиваемся и бомбим. Или не так? Больно, конечно, к Москве отступать, но мы еще доживем до того дня, когда скажут нам: «Прочерти, лейтенант Вано Бакрадзе, курс на Берлин и ступай бомбить имперскую канцелярию, а то и рейхстаг».