На Аксайской считалось шиком перепрыгнуть на санках через «сигалку». Дух захватывало перед этим. Высекая искры, санки на предельной скорости взлетали с ледяного пригорка, и в жуткие, сладостные мгновения такого полета надо было уметь их удержать. Бывало, что, не желая повиноваться неумелым или робким рукам, они накренялись и, сбросив катальщика, становились набок. Потерпевший, почесывая ушибленный лоб или колено, а то и держась за подбитый глаз, виновато отходил в сторону, а иногда и, всхлипывая, ковылял домой под насмешливые голоса товарищей, не потакавших неудачникам и трусам, а зимние прыжки через «сигалку» продолжались своим чередом до полуночи, пока морозный воздух не начинали сотрясать разгневанные выкрики родителей: «Мишка, а ну марш домой!» или: «Васька, только вернись, уж я тебе покажу».
Усмехнувшись, вспомнил Зубков, как однажды Венька Якушев запоздно нагнал его у самой «сигалки», когда замедлить скорость санок было уже немыслимо, ошалело заорал:
— Дядя Миша, посторонись, зашибу!
Зубков уже ничего не мог поделать. И тогда Венька отчаянно взял вправо, вылетел из санок и покатился по земле, несколько раз перевернувшись при этом. Зубков подбежал к нему, помог подняться, участливо осведомился:
— Что, Веня, больно?
— Ерунда, дядя Миша, вот только щека.
Зубков наклонился и в отблесках фосфоресцирующего снега разглядел царапину.
— Ну, как там, дядя Миша? Кровь идет?
— Да есть немного. А ты что, крови боишься? — склоняясь, спросил Зубков.
— Да нет, не крови, — усмехнулся Венька. — Отца с матерью. Они, если кровь увидят, сразу раскудахтаются.
— Так ведь это же от родительской любви, — расхохотался Зубков, но своим смехом мальчика не ободрил.
— Им-то родительская любовь, — рассудительно высказался Веня, — а мне одно расстройство от этих воплей.
— Ничего, терпи, казак, атаманом будешь, — приободрил его Зубков. — Идем домой, я за тебя постою.
И он избавил в тот вечер мальчика от родительских укоров. А теперь этот Веня, залечив раны, может быть, уже летает на бомбардировщике снова где-то в оцепеневшем от зенитной пальбы небе, а если пока и не летает, то, как только выпишется из госпиталя, снова начнет летать. Вот и сделала война этого мальчишку с удивленными перед распахнувшимся огромным миром серыми глазами, наверное, суровым и зрелым.
На скрещении Мастеровой и Кавказской, у цементной трансформаторной будки, Зубков остановился, вспомнив, что именно здесь, на этом месте, белобандит подкараулил в темный, туманный вечер Павла Сергеевича Якушева и убил его двумя выстрелами из американского кольта. «Стрелял русский белобандит, — скорбно подумал Зубков, — только оружие было американское. Но тогда таких была горсточка, с которой легко было справиться, а теперь целая фашистская Германия прет на наши советские города и земли, закабалить нас мечтает».
Зубков мыслил прямолинейными категориями и не считал это за порок. В его логике никогда не было боковых ходов. Несколько лет назад, прослушав его выступление на партийном активе, тогдашний секретарь горкома партии Тимофей Поликарпович Бородин, к которому он теперь шел, задумчиво заметил:
— Хорошо и яростно ты сегодня говорил, товарищ Зубков, да только…
— Что означает ваше «только»? — перебил Михаил.
Густые брови над черными глазами первого секретаря задумчиво сдвинулись, и он вздохнул.
— Только дипломата из тебя никогда не получится, — безжалостно договорил Тимофей Поликарпович и вздохнул.
Михаил так никогда и не узнал, что мечтал тот сразу же после окончания техникума выдвинуть его на пост секретаря партийной организации индустриального института, но озадачился. А Зубков, сдвинув брови, вызывающе заявил:
— А я и не рвусь в дипломаты, Тимофей Поликарпович. Мне и на нашей донской земле хорошо. Там надо фраки носить, знать, когда какой рукой какую вилку или ложку за банкетным столом взять. Вот окончу техникум и в степи плотины строить махну. А разонравится мелиорация, на родимую шахту опять подамся. Примут назад с образованием техническим, не откажут, как блудному сыну.
Недалеко от трансформаторной будки стоял Иван Дронов, ушедший от Александра Сергеевича первым. С беспечным видом лузгая семечки, он весело окликнул подошедшего Зубкова:
— Ну что, отец Михаил, ловко я сработал? По-моему, у Якушевых ни Александр Сергеевич, ни гости так и не догадались, что мы знаем друг друга. Ишь, как трогательно знакомить стали. Так я жду ваших распоряжений.
Зубков посмотрел на ручные часы и встревоженно покачал головой:
— Ускорим шаг, Ваня. В нашем распоряжении пятнадцать минут осталось, Тимофей Поликарпович, вероятно, ждет.
Не проронив ни слова, они пересекли половину Александровского сада и по узкому проходу вышли к бывшему атаманскому дворцу, где теперь размещались городские организации. Обычно несколько чопорный и деловой, этот дом неузнаваемо изменился. Из-за высокого забора столбом валил дым в жаркое небо июня. Во дворе и в здании жгли папки с делами и секретными документами. На железных ступенях широкой лестницы, украшенной затейливыми вензелями, ведущей на второй этаж, стояли тщательно запакованные ящики с документами, которые предполагалось вывозить. Их стаскивали вниз красноармейцы, сержанты и старшины. Молоденький лейтенант с узкой полоской тщательно подбритых усов повелительно отдавал им команды. Никогда еще не видел Зубков такого количества военных в доме, где размещался горком партии и горсовет. И вновь горькая мысль шевельнулась в сознании: «Значит, уходим, и в этих коридорах через несколько дней застучат кованые фашистские сапоги и разнесется какое-нибудь баварское или берлинское наречие».
Сквозь распахнутые окна нижнего этажа валил едкий дым, а красноармейцы сносили сверху все новые и новые ящики с бумагами, подлежавшими уничтожению.
Гулко шагая по старинным ступеням лестницы, Зубков подумал о том, что вот и Бородин возвратился не вдруг на свои прежние рубежи. А как же Красный Сулин, в котором работал он все последние годы?
В приемной первого секретаря горкома их встретила Валя, когда-то служившая секретарем у погибшего Павла Сергеевича Якушева. В ту пору это была озорная девчонка с кудряшками и бойкой остроязычной речью. Теперь никто Валечкой ее не называл и обращались к ней почтительно, именуя Валентиной Никитичной. Была она по-прежнему стройной и привлекательной, но в эти суровые дни в углах ее рта и под глазами появились скорбные складки. Зубкова она хорошо знала и, поздоровавшись, кратко сказала, взглянув на часы:
— Проходите, Михаил Николаевич. Товарищ Бородин вас уже ждет. О товарище, что с вами, докладывать?
— Не надо, Валентина Никитична, — скупо ответил Зубков. — Мы по одному и тому же вопросу.
Зубков растворил дверь, с порога спросил «можно» и твердыми шагами пошел по ковровой дорожке. За ним на три шага позади — испытывавший некоторую робость Дронов. Зубков хотел его представить, но Тимофей Поликарпович сделал отвергающий жест.
— Зачем же? Ведь я в городе человек не чужой. А тогдашнего драчуна Ваню Дронова кто же не знал в Новочеркасске. Так что первый секретарь горкома не имел права в этом смысле быть исключением.
— Он всегда лишь за справедливое дело дрался, — заметил Зубков.
— Помолчи, в адвокатах не нуждаюсь, — усмехнулся Бородин. — Ну, давайте знакомиться, инженер Дронов?
— Откуда же вы все-таки меня знаете, Тимофей Поликарпович? — удивленно пожал плечами Дронов. — Мы же ни разу не виделись.
Под нависшими бровями острые глаза первого секретаря насмешливо вздрогнули:
— Мало ли что не виделись. Я ваше уголовное дело закрывал.
— Какое еще? — пожал плечами Дронов. — Не понимаю.
— Дело об убийстве рецидивиста Хохлова, терроризировавшего всю аксайскую окраину.
— Ах, это, — смутился Дронов и для чего-то посмотрел на свои огромные кулаки.
Тимофей Поликарпович и Зубков рассмеялись.
— Могучие кулаки, могучие, — одобрил Бородин.
— Так ведь они никогда против Советской власти не работали, — покраснел под его внимательным взглядом бывший герой окраины.