Бер встал, вышел из-за стола и принялся нервно ходить по кабинету.
— На последней коронации были и толпы, и празднества, а никаких задавленных не случилось — сказал он вдруг, нарушив затянувшееся молчание.
— И слава Богу! — вздохнул д'Альгейм. — Простите великодушно… Слов нет, коронация подготовлена изумительно, а денег-то одних сколько потрачено… И все-таки… Я должен писать то, на что будет спрос. Другие материалы, увы, мою редакцию не интересуют. — Д'Альгейм развел руками и хлопнул по колену шляпой. — Н-да-с… Так вот, сегодня утром я приезжаю на вокзал и вижу поезд, прибывший из Ярославля. Вы, простите, когда-нибудь четвертым классом ездили?
— Четвертым? — возмутился Бер.
— Ну да. В телячьем вагоне.
— Вот не знал, что это называется „четвертый класс“ — пробормотал Бер.
— С виду вагон как вагон — сказал д'Альгейм. — Но когда оттуда люди выходить начинают, перестаешь понимать, как они туда смогли влезть. В таком количестве, я хочу сказать. Это ж настоящее половодье людское. Когда я на Каланчёвскую площадь вышел, по ней уже пройти было невозможно — столько ее народа заполонило. А когда туда ехал, на ней всего-то народа и было, что один городовой.
— И что же? — поднял брови Бер.
— Целыми семьями в Москву едут — сказал д'Альгейм. — Поля бросают, избы бросают и едут. С женами, с детьми, стариками, с запасом хлеба.
Д'Альгейм тоже встал и тоже подошел к окну, возле которого остановился Бер.
— Чугунка на то и существует, чтобы по ней ездили — ответил Бер, продолжая стоять спиной к окну.
— Подумать только: сколько народа сейчас в Москву едет! — не слыша его, проговорил д'Альгейм. — Нумера втрое подорожали, а печеный хлеб — вдвое. Тут ошибки быть не может: народонаселение вдвое и возросло. А то кому ж есть этот хлеб?
— Много народа, говорите, на Ярославский приехало? — задумчиво переспросил Бер.
— Ах, если бы только на Ярославский! — воскликнул д'Альгейм. — Знаете, у меня есть приятель, географ… И писатель тоже, да-с. Он недавно презанятный рассказ написал и читал в кружке. Главная мысль у него такая: если глянуть на Россию с космической высоты, Москва окажется средоточием всех дорог. Как Рим. Истинно третий Рим! И верно, у нас все дороги ведут в Москву. Владимир и Ярославль рядом, а ехать из Владимира в Ярославль через Москву удобнее. Дальше, но удобнее. В Москву веками дорожки натаптывали, а до соседей им дела нет, так-то.
— Правда?
— Правда, хоть это и вымышленный рассказ. То же и другие города. Кроме столицы, конечно. А теперь представьте, что со всей России народ в Москву едет. А дальше в одно место идет… Стекается, как вода в воронку. Представили? Этот мой приятель, кстати, парадоксально считает Россию самой тесной страной в мире.
Бер нервно затянулся папиросой и в то же время стал разминать грудь в области сердца.
Д'Альгейм прошелся по кабинету, остановился у фикуса. Глянцевый лист растения украшал рисунок пальцем на пыли — рожа с оскаленными по-собачьи зубами и надписью: „д.с.с. Беръ гнѣвается“.
— Из Петербурга привезли — обронил Бер. — Вместе со всей канцелярией.
„А на досуге в индейцев тут играли“ — подумал вдруг д'Альгейм.
— Вот что я вам скажу, голубчик, — продолжал Бер. — Вы думаете, у меня за этот праздник сердце не болит? За народ, думаете, сердце не болит? Но что я могу? Наше установление уже второй год, как создано. За это время я к Власовскому несколько раз относился: Александр Александрович, голубчик, полковник, извольте рассказать, какие берете меры для охраны…
„Голубчик… И это бывший лейб-гусар говорит!“ — про себя изумился д'Альгейм.
… Давайте вместе комиссию на сей счет составим! А он то занят, то говорит, что это, мол, не моего ума дела, а его! Ну, его и его! В конце концов, охрана благочиния в Москве и впрямь дело московского обер-полицмейстера. Не так ли?
— Так — согласился д'Альгейм. — А вообще-то, вам не позавидуешь. Об этой скотине Власовском я наслышан. Хам и есть хам. Ну, а что вы скажете о местах в окрестностях гулянья? Там ведь ямы, рытвины. Там, говорят, артиллеристы ученья проводят.
— Мое дело — угостить и увеселить народ от имени государя — сказал Бер. — Мне для этого отвели площадь на Ходынке. Если угодно, то запишите для своей газеты: я по совести утверждаю, что в круг моих обязанностей никоим образом не считаю входящею заботу о местности вне площади гулянья. Так как при таком условии нет предела, где эта забота могла бы считаться оконченною во все четыре стороны от площади гулянья. Тогда Особому установлению, пожалуй, пришлось бы чинить и проселочные дороги, ведущие к гулянью… Записали? И потом, не стадо же там ходить будет. Люди! Неужто не посмотрят, что у них под ногами? Да и не так уж там ям много. Большая часть поля — ровная. Я вам, голубчик, вот что скажу: к нам с минуты на минуту должен пожаловать… э-э… Словом, на поле ехать надо, вот так!
— На Ходынку? — переспросил д'Альгейм.
Раздался предупредительно-небрежный стук в дверь, и тут же она отворилась.
В кабинет вошли два господина: некто штатский учтиво пропустил высокого полицейского офицера и, тут же выйдя из-за его спины, по-хозяйски швырнул шляпу на столик возле кресла.
— Ваше превосходительство, мое почтение! — проговорил полицейский, взглядом обыскивая кабинет. При виде иконы с ликом Спасителя он снял фуражку, склонился и бегло осенил себя крестным знамением.
— Прошу любить и жаловать: полковник Дурнев Иван Николаевич, помощник московского обер-полицмейстера — глядя на д'Альгейма, протянул Бер ладонь в сторону полицейского. — Владимир Владимирович Николя, архитектор Министерства двора. Господин Пьер д'Альгейм, корреспондент из Парижа.
— Bonjour, monsieur d'Alheim![13] — подойдя к д'Альгейму, архитектор Николя протянул ему руку, по-европейски приподнимая локоть и наклоняя голову.
— Добрый день! — улыбнулся д'Альгейм, вставая с места. — Можно просто „Петр Иваныч“.
— Мое почтение! — повторил Дурнев, подбросив к фуражке указательный палец руки, затянутой в белую перчатку. Не опуская руку, он снял фуражку и принялся обмахивать свое потное лицо:
— Корреспондент? Занятно-с…И что же, хвалить нас собираетесь или ругать-с?
— Помилуйте, полковник! — оторопел д'Альгейм. — Сии занятия не входят в мои обязанности. Рассказывать, что глаза мои видели — вот что я должен.
— Неужто и похвалить не за что? — попытался улыбнуться Бер. — Вы бы посидели в этом кабинете еще третьего дня, пока Тверскую песком не посыпали. От шума экипажей тут голова надвое кололась. А нынче?
Д'Альгейм вынул из кармана блокнот.
— А скажите, сударь, — посмотрел он на Дурнева, упрямо избегавшего встречи с его взглядом, — верно ли, что фабричные будут допущены на народный праздник в последнюю очередь?
— Вы там понапишете на всю Европу и уедете-с… — пробормотал Дурнев. — А нам тут жить-с…
— Позвольте я вам отвечу! — выступил Бер. — Это и в самом деле так.
— Ваше превосходительство! — повысил голос Дурнев.
— Право же, здесь нет никакой тайны, господин полковник — махнул рукой Бер. — Я сам читал в „Ведомостях…“ Да, фабричных доставят на поле к десяти утра. Колоннами по сто фабричных, в сопровождении городовых. А вы как думали, голубчик? Это вам не крестьяне, простите.
— Какая разница? — удивился д'Альгейм. Теперь он жалел, что с самого начала не добавил в свою речь французский акцент.
— А-агр-р-р-ромнейшая! — пророкотал Дурнев, уже начавший было одобрительно кивать головой в такт словам Бера. — Пишите себе в Париж что угодно, а я вам так скажу: смирный русский мужик и та сарынь, которую он извергает в города — это ого-го какая разница-с! Да-с! Этим фабричным чужая душка — полушка и своя шейка — копейка-с. Только и глядят, что бы украсть, да какой кабак разбить-с! Им только дай в сходбища собраться-с…
— А что же хитровские? — спросил д'Альгейм. — Их тоже поротно соберете и городовых к ним приставите?
13
Bonjour, monsieur d'Alheim! [фр.] — Здравствуйте, господин д'Альгейм!