Стиснув кулаки, человек проходит мимо, ускорив шаг. Гитлеровцы на передовой жгут и жгут ракеты, освещаются в страхе, чтобы русские под прикрытием ночи незаметно не пошли в атаку, чтобы не подползла бесшумно русская войсковая разведка, чтобы русские сапёры не перерезали проволочное заграждение на передовой, чтобы разведчик не проник, не прополз за линию фронта в русский город Ржев.
Освещайся, враг, стреляй вверх ракетами и трусливо озирайся кругом, вертись вокруг своего хвоста — страшись чужого воющего ветра, чужой снежной дали, шороха чужих заснеженных сосен.
А человек идёт по Ржеву. Гремит зенитная артиллерия, где-то высоко над городом урчит советский самолёт. Снег перестал падать, большая луна выползла над крышами; истекает время для передвижения, но человек идёт путаным длинным путём, заметая следы, обогнул дом и прижался к стене на минуту, озираясь испытанным глазом, не крадётся ли кто по его следу. Тихо вокруг… Смолкла артиллерия, и издалека отчётливо доносится сухой треск одиночных выстрелов.
Человек скрылся в проходной двор, изменив направление, перелез через забор и вышел на пустырь, путь ему загородила большая свалка. Какие-то тёмные фигуры притаились на снегу, заметив его. Отступать было некуда, и он шёл прямо на них, замедляя шаг, споткнулся, чтобы выиграть время.
— Свой! — громко оповестил мальчишеский голос, и притаившиеся ребята заспешили своей дорогой, не обращая на него внимания.
Человек шёл дальше по родной израненной земле. Он вышел на западную окраину города, здесь дома шли реже, а дальше начинались деревни. Цель была близка.
— Стой! Эй, стой!
Прямо на него идут два фашиста. Поздно прятаться. Фашист дёргает его за рукав, морозным паром клубится у него изо рта винный перегар. Человек отвечает по-русски, невпопад, машет рукой вдоль улицы — вон сюда, мол, иду. Гитлеровцы не понимают его, он делает вид, что их не понимает. Другой гитлеровец сбоку тычет ему чем-то в плечо. Он оборачивается, и в грудь ему упирается дуло автомата. Гитлеровец показывает рукой на ноги русского: «Снимай, — приказывает он. — Снимай!»
Русский притворяется, что не понял, пытается рукой отворотить дуло автомата, но гитлеровец толкает его в грудь дулом. Он пятится на сугроб. «Снимай!» — кричит второй фашист. Сильный толчок, и русский садится на сугроб. Злобной ненавистью рвануло грудь ему. Гитлеровец спускает курок, и звук выстрела оглушает на мгновение. Автоматная очередь стелется вдоль улицы. Это так, предварительно, для устрашения, но фашисту ничего не стоит всадить пулю в человека, сидящего перед ним на снегу, и снять с него бурки. И русский сдирает бурки, далеко швыряет их. Фашисты бегут за бурками. Русский поднимается: снег обжигает ступни ног, шаг, ещё шаг, он сгибается, заматывает крепче намокшие в снегу портянки, снова шаг, превозмогая боль, принимается бежать. Скоро на всю долгую ночь наступит запретный час передвижения.
Боль утихает, а ноги отяжелели, он с трудом передвигает ими, кажется, вот-вот они отнимутся. Он приостанавливается возле ближайшего дома и опять бежит дальше. Бежит вытоптанной в снегу дорогой, останавливается на секунду в нерешительности и скрывается во двор. Вот он уже у крыльца, припал к двери, слушает и принимается дёргать дверную ручку. Сейчас каждая минута промедления мучительна. Человек, проваливаясь в снежный сугроб, подбирается к окну, стучит занемевшими пальцами. Чуть дребезжит стекло, никто не отзывается. Он снова у двери, дёргает сильнее и опять припадает ухом, слушает.
Дверь приоткрылась неожиданно, словно за ней давно притаились. Женский голос негромко спросил: «Кто?» Вцепившись в дверную ручку, человек приглушённо ответил вопросом на вопрос: «Фашисты есть?» «Нету», — женщина робко выглянула на крыльцо, чтобы разглядеть его при лунном свете, ахнула, приняв за кого-то другого, отпустила дверь. Он шагнул через порог, обессиленно прислонился к стене.
Женщина взяла поставленную на притолоку коптилку и, поняв, что ошиблась, принялась рассматривать его, глянула на ноги, ахнула снова, на этот раз в голос, и, поддерживая его под локоть, повела на кухню, усадила у печи. Подхватив таз, она выбежала на улицу, как была — в ситцевом платье, в войлочных туфлях. Быстро вернулась со снегом. Стоя на коленях на полу, она разрезала ножом одеревяневшие портянки и растирала ему снегом ноги. Когда руки её нестерпимо заныли от снега, она сказала ему: «Теперь попробуй». Он встал, шагнул, пошатнулся, шагнул ещё. «Чуешь?» — спросила о ногах женщина. — «Немного». Она радостно захлопотала вокруг него, снова принялась растирать ноги снегом. С интересом разглядывала его: немецкие на нём брюки, чёрное зимнее пальто.
Откуда-то из полумрака кухни незаметно приблизился парнишка, кутаясь в большую овчинную шубу, он сел на пол туг же около таза со снегом. Мать спрашивала незнакомого: «Партизан? От немца убёг!» — а паренёк испуганно и зачарованно заглядывал ему в лицо.
Он не отвечал ни нет, ни да, а про себя подумал, что теперь придётся отращивать бороду, как у Петра Семёновича, чтобы люди не узнавали его.
Мать распорядилась, и мальчишка полез на печку, сбросил оттуда старые валенки. Пока человек обувался, из печи вынули суп, чтобы накормить незнакомого.
Женщина проводила его до двери, напомнила, не забыл ли он, что теперь уже до утра нельзя выходить на улицу. Он ничего не ответил ей на это и приоткрыл дверь: «Запомни: ни кого у тебя не было. И парнишке скажи: ни слова».
Она вышла за ним на крыльцо.
— За другого приняла, — сказал он, улыбнувшись. — Ну, прощай, спасибо за всё.
Запретный час…
А человеку надо притти на квартиру, где ждут его, и он идёт дальше, хотя ярко светит луна, скрипит снег под ногами, и темнеющий невдалеке сугроб может обернуться врагом.
Старуха Никитична давно уже ждёт его, У хозяйки квартиры нежданный гость — племянница из деревни, притащилась с мешком картошки; хочет дождаться, когда соберётся базар здесь, на краю города, чтобы выменять картошку на одежду. Ох, девка, девка, люди умирают с голоду, а ты вон чего. Хозяйка нервничает — чужой человек в доме.
А Никитична уже раскладывает карты по столу, — пригодилась на старости лет забава её молодости.
— Вот гляди сюда, — говорит она хозяйкиной племяннице, — дорога тебе дальняя легла.
— Ай, Никитишна, дорога? Ну? Верно ж это, — племянница шмыгает носом, взбирается коленками на табурет, держит над столом в поднятой руке коптилку. — Уходить я решилась, на юг, подальше от фронта. И ты б, Никитишна, уходила, там легче прокормишься, а земля всюду одна, что там, что здесь жить…
— Одна-то, да не одна. Эта слёзы льёт, а больного дитя мать больше жалеет… Вот хлопоты в казённом доме через хрестовый интерес…
Стук в дверь, потом подряд: стук, стук, и опять чуть спустя: стук…
Никитична объясняет громче:
— На пороге у тебя король хрестей с интересом к твоему дому. Ты-то у нас, какая дама?
Племянница вздрогнула. «Кто это там стучится? В такой час?»
— Никого нет, — отзывается хозяйка, — ветер раскачивает ставень, забыла закрепить.
— Хрестей, хрестей, миленькая, — снова вся уходит в гадание племянница. — Ну, Никитишна, с интересом значит к моему дому?
— Да не прыгай ты, — одёрнула старуха переступавшую в волнении с колена на колено племянницу, — огонь дрожит. Поглядим-ка, что на душе хоронишь. У-у, на душе-то у тебя скука, скука чёркая лежит.
— Скушно, скушно, Никитишна, миленькая, чего ждать-то? Может, карты скажут…
Никитична закашлялась и смешала карты.
— Ай, Никитишна, что же ты делаешь!
— Заврались совсем у меня карты, помногу гадаю. Отдохнуть им надо. — Никитична упрямо сунула карты в обвисший чулок.
— Ох, Никитишна, — огорчённо вздохнула племянница. Она принялась развязывать мешок, отсчитала несколько картошек — плата за гадание.
А Никитична вышла на кухню напиться. Хозяйка мигнула ей, указала рукой, Никитична обогнула печь.