Помнит ли он Калининскую улицу в Ржеве, с высаженными вдоль неё молодыми липами, — спрашивает Тоня. Весной, когда улица просыхала от стаявшего снега, девчонки из её дома исчерчивали мелом тротуар, играли в «классы».
А знает ли он тот крутой спуск к Волге, итти по нему невозможно, — бежишь, мчишься, да так, что в уши влетает ветер? А Цветочную улицу, тихую, со старой церковью за чугунной оградой? Напротив церкви — педагогический техникум, здесь познакомилась Тоня со своим мужем, она поступила на первый курс, а он уже заканчивал учёбу. А дальше, за углом, где Дом пионеров, стояла школа-новостройка — красное здание, вот там они работали, пока не началась война. Муж преподавал историю в седьмых классах, а Тоня была учительницей в первой ступени. Говорят, что школа уцелела…
«Уцелеет ли?» — тревожно думает Белоухов, ведь Тоня ничего не знает о том, что враг готовится уничтожить город. Он продолжает разговаривать с ней, ничем не выдав свои мысли, — никто, кроме разведчиков, не должен знать об этом.
Конечно, он помнит почти все те места, которые называет Тоня. До двенадцати лет он прожил в Ржеве, а потом переселился с матерью под Куйбышев, в маленький городок Ставрополь; сравнить его с Ржевом невозможно, мал он и неказист, только Волга там много шире, чем у нас здесь, в Ржеве. — Белоухов говорил медленно, подыскивая слова, поражённый открывшимся ему: там, на Калининской улице, где Тоня с подругами играла в «классы», он с мальчишками преследовал «неприятеля», выстаивал в «разведке» в подворотнях, прыгал через забор, убегая от погони. И вдруг он смутно припомнил худенькую, со светлыми косицами, бойкую девчонку-заводилу из своего детства, и этот неясный, но чем-то памятный ему образ слился в его представлении с Тоней, быть может, это была она—
Он сказал ей об этом. В ответ она рассмеялась, да как-то особенно громко: «Когда я играла в «классы» и бегала на реку, ты еще под стол пешком ходил», — откровенно кололи его смеющиеся глаза Тони. Тоня с любопытством разглядывала Белоухова. Она видела перед собой очень юное скуластое лицо, с белесыми короткими ресницами, с толстыми губами. От его фигуры веяло силой, неуклюжей и очень молодой.
А Белоухов думал: вот он стоит перед Тоней, здоровенный парень, с такими огромными кулачищами, что захоти она сейчас, и он начнёт вколачивать кулаками гвозди в доски, и однако он сидит в штабе вдалеке от боя, от опасности, в которой живут его товарищи и через которую прошёл её муж, лишившийся руки. Ему слышался её молчаливый упрёк, и он страдал от этого.
Так бывает в юности, когда силы еще не меряны: человеку и верится в свои возможности горячо, и сомневается он в иную минуту безутешно. Поэтому особенно не терпится молодости испытать свои силы.
Как многие мальчики его детства, Белоухов рос с мечтой о подвиге. Он мастерил детекторные приёмники, вынашивая надежду услышать папанинцев с дрейфующей льдины; когда пришёл срок избирать профессию, решил: будет радистом-полярником — и уехал в Куйбышев учиться. Окончил курсы, но вместо северной зимовки отбыл добровольцем на Западный фронт.
Почти за год службы в армии Белоухов пристрастился к своей работе. Ждать долгими ночными часами у рации, и вдруг услышать голос из далёкого тыла врага и принять донесение — стало его жизнью. Но с недавних пор, — это совпало с тем тревожным расположением, которое он испытывал к Тоне, — душевное равновесие Белоухова нарушилось. Теперь работа не приносила ему прежнего удовлетворения, он мечтал о подвиге в бою с врагом. А поделиться этим Белоухову было сейчас не с кем: капитан Дубяга, с которым он сдружился, вот уж с месяц лежит в дальнем госпитале, Белоухов с нетерпением ждёт его возвращения.
Как решиться просить подполковника перевести его на другую работу? Подполковник вскинет на него пытливые глаза, посмотрит внимательно и, пожалуй, спросит: «А что ты, братец, можешь?»
Что он, младший лейтенант Белоухов, ответит ему? Что люди уходят в бой, отдают свою жизнь, отбивают у врага его родной город, а он переезжает с аппаратами с места на место. Так может и война скоро кончиться, а он до сих пор не знает, способен ли на отважное, рискованное дело.
Капитан Дубяга вошёл в дом в сумерках, окликнул дремавшего на лавке у телефонов ординарца Подречного:
— Жив, Михайлыч?
Подречный вздрогнул, вскочил на ноги:
— Вылечились, товарищ капитан?
— А то как же. На вот, — он снял с головы пилотку и кинул Подречному, — завтра фуражку мою отыщешь. Эту выбрось. В госпитале такой фиговый листок выдали, макушку не прикроешь. А подполковник где?
— На передовую уехал. — Подречный суетился, собирая поесть. Он то и дело поглядывал на Дубягу, не скрывая радости, что видит его.
— Месяц никак в госпитале пробыли. Слава богу, нога цела!
Но Дубяга отказался от еды; отстегнув ремень, снял шинель, распахнул ворот гимнастёрки и сел на койку подполковника, на его домашнее в синих разводах байковое одеяло, стянул сапоги и далеко отшвырнул их.
— Ты дежуришь? — спросил он Подречного, — если буду храпеть, бей меня телефонной трубкой.
Он лёг на койку, скрестил вытянутые ноги, закрыл глаза и захрапел.
Подречный снова сел на лавку возле стола с телефонами, преодолевая дремоту, раскачивался и тихонько мурлыкал что-то под нос себе.
Под утро Дубягу разбудил боец, сменивший у телефонов Подречного, и сообщил ему, что прискакал верховой от коменданта. Дубяга распорядился, чтобы тот вошёл. Сидя на койке, свесив необутые ноги, Дубяга выслушал посыльного: комендант просит капитана выехать на новый КП для размещения разведчиков. Решив ехать тотчас, Дубяга крикнул в открытую дверь часовому:
— Коня мне!..
И слышно было, как на улице часовой подхватил еше не оконченную фразу:
— Капитану Дубяге коня серого, живо!
Дубяга обулся, снял с гвоздя шинель, подобрал брошенную вечером Подречному пилотку.
К крыльцу подвели коня, огромного, серого, с белыми бабками и белой звездой на лбу. Выбежал из дому Подречный с опухшим от сна лицом, охнул негромко:
— А нога-то, товарищ капитан!
Но тот, уже сидя верхом, помахал на прощанье, поправил наган на ремне и тронул коня.
— Фуражку разыскал! — крикнул Подречный.
Со стороны берёзовой рощи спешил к дому младший лейтенант Белоухов, узнавший о возвращении Дубяги.
Прошёл уже час или больше с тех пор, как Дубяга выехал на новый КП. Тем временем на хутор забрела старуха, низкорослая, в тёмном ветхом пальто. Проходившая мимо колхозница с лопатой на плече заметила её, незнакомую, поинтересовалась:
— Из погорельцев?
Старуха утвердительно кивнула головой.
— Чем ты живёшь? — пособолезновала женщина.
— На одном месте не живу. По деревням хожу, ворожу на картах, — ответила старуха,
— Ворожишь? — заинтересованно переспросила женщина. — Здесь на хуторе военные стоят, где же тебе заночевать-то? Шла бы лучше к нам в деревню.
— Может, разрешат здесь, — протянула старуха.
Женщина пошла дальше на работу по ремонту дороги, а старуха присела в стороне на брёвна и освободила под подбородком рваный шерстяной платок.
Вскоре вернулся Дубяга. Он соскочил с коня, привязал его к дереву и пошёл к дому.
Старуха заторопилась за ним, окликнула:
— Обожди, красавец!
Дубяга обернулся.
— Пётр Семёнович кланяться велел вам низко, — глуховато нараспев протянула старуха.
Дубяга внимательно посмотрел на нее.
— Рад слышать, — сказал он, — в дом заходи.
Чай в кружке стынет перед старой Никитичной, а рассказ её еще не окончен. Дубяга внимательно слушает её, склонив голову, копна чёрных вьющихся волос сползла на лоб ему. Медленно текут минуты, и с каждой из них подтаивает сердце Никитичны. Кто пробирался из тыла врага с одной мыслью — дойти, доставить важные сведения, знает цену этим минутам.
Никитична умолкла, перевела дух. Подперев ладонью разгорячённое лицо, она ощутила, как на виске под пальцами часто-часто бьется пульс. Ты дошла, старая Никитична, дотащилась…