— Чье требование? Командования фронтом? Штаба фронта? Или ваше личное?
— Поверьте, товарищ Варейкис, что идеалы революции есть мои личные идеалы. А враги революции есть мои личные враги.
— По-нят-но… Такое требование, товарищ Муравьев, обком удовлетворить не сможет. — И Варейкис в свою очередь уставился в глаза начштаба.
То в молчанку, то в гляделки! Михаил Артемьевич ощутил, как с нарастающей быстротой, будто вскипающее молоко, поднимается в душе негодование. Едва сдерживаясь, почти шепотом заговорил:
— Вы берете на себя страшную ответственность! Мое требование преследует лишь одну цель — разгром врагов революции, освобождение Полтавы и Киева. Если эта цель не будет достигнута…
— То виноваты в этом будут, — прервал Варейкис, — не наши комиссары, не большевики. Завтра же я доложу…
— Я тоже доложу! — взорвался наконец Муравьев, затеребив дрожащими пальцами кобуру. — Будет тут мне еще каждый… молокосос! Каждый сопляк!..
Адъютант мгновенно выхватил маузер. Приблизился напрягшийся Лютич, вскочили со стульев матросы.
— Освободите помещение! — секретарь побледнел, но голос его не дрогнул. — Здесь обком партии, а не… Покиньте кабинет!
— Что-о?! Выставлять за дзерь меня? Героя Гатчины? Ты… ты был там, на Пулковских высотах? Нет, тебя я там не видел. А вот они… — Муравьев ткнул пальцем, будто стволом револьвера, в сторону готовых на все матросов. — А вот они были! И эти герои революции не позволят выставлять из кабинета того, кто был там, на подступах к Петрограду, рядом с ними! Под дождем и ветром! Под пулями и шрапнелью! Не по-зво-лят!!!
— Прекратите истерику! Военный человек, героем себя считаете, а закатываете истерики, как кисейная барышня. Стыдитесь! — Варейкис перевел дыхание. — Разговор наш предлагаю считать несостоявшимся. И ваше неприемлемое требование будем рассматривать как следствие переутомления… Все, товарищи! Я вас больше ае задерживаю.
Одному лишь богу известно, каких немыслимых усилий стоило Михаилу Артемьевичу не пристрелить тут же этого Варейкиса и послушно покинуть его кабинет. Несолоно хлебавши.
А Иосиф Михайлович после этой первой своей встречи с прославленным Муравьевым думал о том, что вот ведь не обмануло предчувствие, когда еще заочно не испытывал доверия к этому подполковнику от левых эсеров. И вместе с тем не отказывался от прежнего убеждения, что без опытных боевых офицеров революционному пролетариату не обойтись. Знал и понимал: как бы ни был велик энтузиазм красногвардейцев, их отряды еще во многом несовершенны, уязвимы. Нужны опытные инструкторы, умелые командиры. Жаль, не удалось в Екатеринославе удержать инструктора-прапорщика. Сейчас такой пригодился бы здесь, в Харькове. А ведь он должен быть не за горами, тот непутевый прапорщик-левша. Если добрался тогда до Киева. Нашел ли он свою невесту?
4. ПРАПОРЩИК-ЛЕВША
В те зимние дли киевляне обратили внимание на появлявшуюся то здесь, то там фигуру молодого прапорщика, сероглазого и черноусого, в черной папахе и черных начищенных сапогах, в потемневшей амуниции поверх длинной светлой шинели. На нем были также темные перчатки, причем правую он никогда не снимал. И кобура на ремне располагалась у самой пряжки — таким образом, чтобы выхватывать револьвер не правой, а левой рукой. Видимо, прапорщик был левша.
Некоторые даже видели, как он выхватил свой наган именно левой рукой, а не правой. Произошло это среди бела дня, на белом снегу, сплошь покрывшем дорожки и могилы кладбища на Байковой горе. С незапамятных времен покоились на этом кладбище бессчетные поколения киевлян, и отыскать чью-либо могилу нередко бывало еще затруднительнее, чем иголку в сене. Прапорщик, однако, нужную ему могилу отыскал и долго стоял перед нею, сняв папаху на морозе. Могила была недавняя и почему-то без креста, просто холмик заснеженный. А неподалеку высился старинный мавзолей над чьим-то родовым склепом, и какие-то двое пристроились у самого входа справить нужду, а прапорщик заметил, живо надел папаху и направился к ним. Что он сказал и что услышал в ответ — неведомо. Только наблюдавшие эту сцену издали уверяли после, будто видели, что разговор был отнюдь не любезным, те двое даже начали наседать на офицера, и тогда в его левой руке мгновенно возник наган…
Другие видели его не раз на Левашовской улице входяшим в полутораэтажный домик желтого кирпича либо выходящим оттуда. Однажды он вышел вместе с барышней, синеокой и курносенькой, симпатичной такой. Оба направились в сторону Александровской, наверно, в парк погулять. В парке их тоже видели — то в беседке, то на безлюдных аллеях — и один раз — весело бросающих друг в дружку снежки. Прапорщик бросал снежки только левой рукой, и весьма неловко. Глядеть на эту пару было приятно. Жить бы им да поживать! Кабы не война…
Еще в декабре было заключено в Брест-Литовске перемирие. То-то ликовали повсюду! Радостное «ура!» гремело вдоль всего нескончаемого фронта и в тылах, крутились поднятые на штыках папахи и фуражки, взлетали в воздух… Но затем переговоры в Бресте были прерваны.
Нашлись такие, которые предлагали не только войну прекратить, но и армию распустить, однако при этом мира с германцем ни в коем случае не подписывать. На что надеялись? На мировую революцию: будто со дня на день по всей Европе пролетариат восстанет, и тогда уж… Что это было — недомыслие, наивность, простота первозданная? Иная простота хуже воровства, верно говорят в народе. Народ зря не скажет…
Прапорщик-левша в мировую революцию не верил. А в революцию русскую… Свершившийся факт веры не требует. И еще до свершения, как и после, не раз пытались приобщить прапорщика к революционному делу. На позициях приезжал к ним в полк большевистский агитатор Чудновский. И в своем же взводе ефрейтор Фомитсв осторожно закидывал удочку. Особенно же энергично обрабатывали в Екатеринославе, когда он, едва выписавшись из лазарета, согласился обучать красногвардейский отряд, получив таким образом возможность натренировать левую руку. Уговорил его один молодой большевик по фамилии Варейкис — их свел товарищ по офицерскому лазарету, оказавшийся тоже большевиком. А Варейкис с первой же встречи приглянулся, произвел впечатление человека вполне интеллигентного — даже не верилось, что всего-навсего токарь.
При первом знакомстве, услыхав фамилию прапорщика, Варейкис поинтересовался:
— Черкасский? Вы что же, княжеского роду?
На такой вопрос приходилось отвечать не раз. И ответив то, что отвечал в подобных случаях всегда:
— Нет, я не из князей. Те князья из кавказских черкасов выходцы, оттого и фамилия такая. Но черкасами еще правобережных украинцев называли. Здесь, довыше, по Днепру, и город есть такой — Черкассы.
— Знаю, — сказал Варейкис. — А ьы, значит, из этих мест, с Поднепровья?
— Да. Мои деды испокон веку на Киевщнне обитали. Но пролетариев в нашем роду не было, предупреждаю.
— А зачем предупреждать? Мы и так видим. Нам важно не ваше родовое прошлое, а ваше личное, сегодняшнее отношение к делу освобождения пролетариата. Если относитесь сочувственно и согласны помочь нам…
Насчет сочувствия прапорщик тогда умолчал, не посмел кривить душой. Но помочь согласился.
Теперь же не торопился с выводами.
Не забыл, как в первый же день его выхода из лазарета трое с красными повязками на рукавах сорвали с него погоны. Могли он отбиться одной рукой? Хорошо еще, что не дошло до стычки… А вскоре согласился обучать таких же, как те, что посягнули на его боевые погоны — личное знамя офицера!
Вновь надел он их, как только возвратился в родной город. И при полной форме явился в штаб Киевскою военного округа, где потребовал, чтобы его отправили на фронт, желательно — в тот же полк, где служил и был ранен. О своих екатеринославских экзерсисах, разумеется, умолчал.
— Но вы же непригодны к строевой. Уж оставайтесь при нашем штабе.