Женщина быстро пригнулась, сняла верхний клетчатый платок, сунула его под полу пальто. Потом она поправила на голове беленький легкий платочек, стала смотреть в сторону.

Никитин в немецкой форме с белой повязкой на рукаве и с карабином на плече настойчиво пробирался в толпе к нам. Это был совсем не тот Никитин, которого я видел возле военкомата, когда провожали Лешку. Тогда он улыбался, казался простым. Теперь это был гордый, надменный полицай. Блеклые, как у быка, глаза на людей не смотрели.

«Вот он, предатель, — подумал я, глядя на Никитина. — Вот кто погубил дядю Егора и Вовку».

Я почему-то был так удивлен появлением Никитина, что не спускал с него глаз и забыл отойти в сторону, когда он приблизился. Никитин наступил мне на ногу и, двинув коленкой в бок, рявкнул:

— Раус!

Из его рта пахнул противный запах самогона и лука.

Бабушка дернула меня за рукав, спрятала у себя за спиной.

— Кто тут шибко грамотный? — остановился он, поводя пьяными глазами. Все молчали. — Смылась? Счастье ее, — и он, выругавшись по-немецки, пошел обратно.

Часа через полтора подошла наша очередь сдавать пшеницу. Приемщик-немец весь в мучной пыли молча засовывал руку в мешок, смотрел зерно и, будто мимоходом взглянув на балансир весов, ставил в квитанцию цифру и выдавал ее на руки. Зерно сыпалось в деревянный ящик, откуда оно по наклонному дну текло куда-то вниз.

В мельнице стоял сплошной гул, по углам и на потолке висели мохнатые, толстые, как веревки, паутины. Я заглянул в открытую дверь, туда, где гудели машины. Но не успел я просунуть голову, как немец, стоявший тут же с карабином, вякнул:

— Век, бистро!

Я не стал с ним разговаривать, отыскал бабушку, и мы направились домой.

…Когда мы пришли через десять дней получать муку, здесь было народу гораздо больше, чем во время сдачи. Еще издали я заметил, что возле мельницы творится что-то неладное. У меня сердце так и дрогнуло: неужели что-нибудь случилось и пропала наша пшеница?

— Народ волнуется никак? — проговорила бабушка.

Я ничего не ответил, а только прибавил шагу.

Вся улица была запружена людьми, к мельнице никого не подпускали. Там стояли немецкие солдаты с карабинами, переминаясь с ноги на ногу, не обращая внимания на толпу. Старался один Никитин. Он стоял на каком-то возвышении и, надрывая глотку, орал:

— Разойдитесь, век раус по домам! Муку будут выдавать через месяц, сейчас хлеб понадобился для солдат.

Толпа гудела. Кто-то возмущался, кто-то спокойно говорил, что этого надо было ожидать от немцев. Одна женщина навзрыд плакала: она сдала на мельницу последние запасы зерна, и теперь дома не осталось ни крошки хлеба.

Из ворот мельницы выехало три огромных грузовика. Они были доверху нагружены мешками с мукой. Тяжело урча и фыркая, выбрасывая черный дым из-под кузова, машины выехали на дорогу и скрылись за поворотом.

— Все. Так нам, дуракам, и надо: сами отдали зерно немцам. Благодетелей нашли. Вперед наука… — с каким-то ожесточением и отчаянием в голосе проговорила плакавшая женщина.

— Век раус по домам — командовал Никитин. — Шнель! Шнель!

2

Стыдно было возвращаться домой ни с чем. Тем более, что я сам настаивал отвезти пшеницу на мельницу.

Но мама меня не бранила, она только сказала:

— Как чуяло мое сердце… — и медленно, словно машинально, взяла остаток зерна, высыпала на стол, стала перебирать, откладывая в сторону горелые зернышки и камешки: казалось, она считала зерна.

Бедная мама! Она не раз рассказывала, как однажды ей пришлось пережить голод. И сейчас он стоял у нас на пороге. Давно уже мы не видели ни жиров, ни сладостей. Даже хлеба настоящего не ели со дня вступления немцев. Картошка кончалась.

Сладкую патоку, правда, мы кое-как делали сами. Я узнал, что соседи возят с совхозного поля сахарную свеклу, поехал на санках и набрал себе. Свекла была еще с осени выкопана и сложена в кучи, да так и осталась зимовать в поле, не успели убрать. Когда я приехал, там уже почти ничего не было. Мальчишки с рудников ходили по полю и выкапывали из-под снега кое-где оставшуюся свеклу. За целый день я набрал с полмешка. Когда дома свекла оттаяла, мы вымыли ее и натерли на терке, потом сварили и отжали. Отжимки мешали с тестом, пекли лепешки, а воду, в которой варилась свекла, долго кипятили на сковородке, пока она не стала бурой и липкой, как мед. Таким образом мы с мамой сделали стакана два с половиной сладковато-горькой, сильно отдававшей свеклой патоки, с которой потом вместо сахара пили кипяток.

Это было еще в начале зимы. Патока давно кончилась, и я многое отдал бы теперь, чтоб только хоть один раз макнуть в нее палец, облизать его и почувствовать во рту сладкий вкус.

Мама перебирала пшеницу и о чем-то думала. Голова ее качалась, словно маятник. Я подошел к ней, тронул за плечо:

— Мама, не надо…

Она не слышала меня и продолжала качать головой.

Появилась бабка Марина. Мама на ее приветствие только кивнула головой и с задумчивым видом продолжала свое занятие.

— Тянется еще пшеничка? — пропела бабка, усаживаясь на стул.

— Тянется, — и мама рассказала о случае на мельнице.

Бабка Марина долго молчала, потом проговорила:

— Не надо было и связываться с их мельницей. Вон мои ребята сделали мельницу, аж из-под станции приходють молоть. Что вам отказали б, что ли?.. Да хоть сейчас нехай несет и смелет. Там не тяжело, сам покрутит. Собирайся, — сказала она мне, — иди, пока там, кажись, никого нет.

Я не трогался с места, смотрел на маму, ожидал, что она скажет.

— Ну, пойди, — сказала мама. — Если тяжело, бросишь. Сколько намелешь, столько и хватит.

Я оделся и пошел к Гришакиным.

В сарае были Гришака, Ваня и незнакомая мне женщина с мальчишкой. Пахло мукой и вкусным свежим подсолнечным маслом: Гришака пробовал пресс самодельной маслобойни. Федя принес горячий противень с поджаренной на нем мукой из мякиша подсолнечных семечек. Мука была липкая, комковатая, пахучая. Гришака взял немного в руку, сдавил — между пальцами выступило масло.

— Не пережарил? — спросил он.

Ваня, в свою очередь, тоже попробовал:

— Будто ничего. Быстрей под пресс, пока не остыла.

Федя высыпал муку из противня в круглую форму, Гришака положил сверху толстую круглую железину и стал быстро крутить прилаженный сверху винт от ручного вагонного тормоза. Винт прижал железину, и вдруг из-под нее выступило масло и потекло по тонкому желобку в алюминиевую кастрюльку.

— Ага, здорово! — с самодовольным видом потер руки горбун. — Понял? — обратился он ко мне. — Что, молоть пришел? Сейчас вот кончут… — Он обернулся к женщине: — Все, хватит. А то камень затупится, слышите, уже гырчит и гарью пахнет.

— Там еще зерно есть… — попробовала возразить женщина.

— Зерна нету, — твердо сказал горбун. — Нельзя дальше.

Тем временем Гришака открутил винт и вытащил круглый спрессованный жмых. Он отломил кусочек, попробовал:

— Ничего, вкусно. Можно пирожки начинять.

— Конечно, — Ваня отломил и себе кусочек жмыха. — Тут же масла сколько осталось! Давление ж не такое, как на заводе.

Федя Дундук тоже взял кусок и с удовольствием стал уминать его. Я не вытерпел, толкнул его в бок:

— Дай макухи попробовать.

Он молча, сколько влезло в рот, откусил, остальное с сожалением отдал мне. Макуха была мягкая, теплая, пахучая. Никогда я не ел ничего вкуснее этого жмыха.

Когда женщина забрала муку и ушла, Ваня быстро крутнул за ручку мельницу, так что действительно запахло гарью. В ведерко из-под камня по желобу посыпалась мука пополам с зерном. Потом он гусиным крылом вымел остатки муки и зерна, оставшегося между камнем и железной оправой, постучал кулаком по оправе и снова все вымел в ведерко. После этого взял литровую кружку и бесцеремонно влез в мое ведро.

— Зачем? — спросил я.

— Отмер, — сказал он спокойно. — Что ж ты думаешь, даром мельницей пользоваться?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: