«Ты не должен, сиятельный муж, делать передо мной вид, якобы ты, по меньшей мере так же, как я, не хотел бы лишить Пл. единственного действительно ей верного, а нам обоим одинаково ненавистного друга».

И в другом письме:

«Ты один знаешь, что это мое дело, а у Пл. даже в мыслях не промелькнет…»

«Оба эти письма дать Астурию», — покусывая кончик стилоса, решает Аэций.

В палатку через многочисленные щели назойливо продирается блеклый рассвет. Аэций отбирает три письма, остальные неторопливо кладет обратно в черную шкатулку и прячет ее в большую кожаную суму, после чего неторопливо начинает раздеваться. Оставшись совсем голым, он зовет:

— Траустила!

В палатку вбегает юный гунн с лицом столь отталкивающим, что король Ругила выглядел бы по сравнению с ним, как Меркурий, сочетающийся с Филологией. Аэций дружески гладит его по щеке и, откинув завесу палатки, босиком выходит на обледенелую в это время года и суток землю.

Дует холодный ветер, его порывы с яростной силой раскачивают ноги сотни повешенных на деревьях людей возле римского лагеря. Все это или пленники-варвары, не пожелавшие вступить в имперскую службу, или же колоны, не хотевшие добром отдать для войска своих лошадей. Но Аэций не боится ни ветра, ни холода — Траустила влезает на высокий стул и выливает на своего господина целое ведро ледяной воды. Полководец фыркает, как лошадь, потом берет из рук подростка большой кусок белой жесткой ткани, закутывается в нее, как в тогу, и кричит как будто из-под земли выросшему трубачу:

— Поднимай лагерь! Через час в поход!

2

Большая пурпурная завеса вдруг дрогнула, покрылась тысячами мелких складок и бесшумно раздвинулась, явив глазам Феликса и Леонтея величественную фигуру Августы Плацидии. Оба, склонив колени, ждали, пока Плацидия изволит заговорить. Но она, хотя оба явились в Лавровый дворец по ее настоятельному и исключающему всякое промедление требованию, не очень-то торопилась начать разговор. Она мерила так хорошо знакомых ей людей испытующим, суровым взглядом, а они вынуждены были стоять на коленях. Феликс чувствовал, как вздымаются в его душе опасные волны, вот-вот готовые захлестнуть его: волна злости и волна веселья. Злило его то, что в ненастный и холодный вечер, когда ломит все кости, а особенно ноги, его вытащили — бог весть зачем — из уютной библиотеки, где он с укутанными Падузой ногами читал у камина девятнадцатую книгу «Царства божия». Смеяться же ему хотелось оттого, что он отлично знал, почему Плацидия, в комнаты которой он входил свободно, когда ему было угодно, так долго держит его на коленях вместе со слугой. Это был день особо ревностно выказываемой власти — один из тех дней, когда Плацидия считала необходимым даже самым знатным сановникам империи напомнить, что они всего лишь прах перед освященным Христом монаршим величием и что даже самые строгие требования церемониала обязывают их наравне с самыми низшими из гумилиоров[37].

Зато старый Леонтей, кости которого болели наверняка сильнее, чем у Феликса, стоял на коленях с восхищенным лицом, благоговейно устремив взгляд на кончики башмаков Плацидии. Стоять на коленях перед императорским величеством при жизни и пред ликом господним после смерти — вот что было для него наивысшим счастьем и, по его убеждению, совершенно нераздельным.

Наконец Плацидия, видимо, сочла, что вполне достаточно проявила свое величие, и повелела патрицию и слуге подняться с колен. Но вместо того, чтобы, как ожидал Феликс, обратиться сначала к первому лицу империи, она заговорила с Леонтеем.

— Мы призвали тебя, старый наш слуга, чтобы ты еще раз, в присутствии сиятельного Констанция Феликса, рассказал, кого ты видел вчера в Равенне…

Леонтей с лихорадочной поспешностью вновь повалился на пол.

— Недостойнейший из слуг твоих, о государыня наша, возвращался в священный дворец около двенадцати часов, сразу же после вечерни в церкви святой Агаты. Размышляя о божественном, шел он, не поднимая ни на кого глаз. И только около больших терм…

— Когда же наконец ты, славный муж, — прервала его Плацидия, обращаясь к Феликсу, — прикажешь окончательно разрушить эти термы?.. Не пристало, чтобы в нашей столице находился вертеп для игрищ и истинно языческих обычаев, да еще таких, что сеют соблазн и разврат… Ведь сколько раз мы уже говорили, чтобы на том месте возвели церковь святого Апостола-евангелиста… Продолжай, Леонтей…

— Так вот, как твой слуга осмелился сказать, только около больших терм вырвал его из благочестивых размышлений чей-то знакомый голос… Вернее, он услышал два голоса, но только один был знакомый недостойному твоему слуге, который, чтобы припомнить себе, кому этот голос принадлежит, поднял глаза и увидел комеса Астурия…

— Слышишь, Феликс? Астурий в Равенне! — лихорадочно воскликнула Плацидия.

Он с удивлением взглянул на нее.

— Воистину я не вижу в этом ничего тревожного, великая Плацидия! — произнес он, незаметно пожав плечами. Боль в костях донимала его все сильнее.

С трудом подавила она рвущийся с губ окрик: «Глупец!» (Ревностное почитание власти не позволило публично поносить патриция империи.)

— Ничего?.. Как это ничего?! — крикнула она. — Разве он не писал четыре дня назад сиятельному Бассу, что он в Риме, болен и, пожалуй, до июньских календ не покинет постели… Но говори дальше… дальше, Леонтей…

— Тогда слуга твой, который имел невыразимое счастье испытать при виде славного Астурия такое же удивление и тревогу, как и ты, великая, при получении вести об этом, стал прислушиваться. Те двое стояли под аркадой, в сумраке — слуга твой не мог видеть лица второго, но слышал, как он говорил: «Сидеть беспрерывно с зимы в Равенне и ни разу не показаться», Астурий засмеялся и ответил: «Я же нахожусь в Риме», после чего оба поспешили в бани.

Удивление Феликса не имело границ, когда он увидел, как с последними словами Леонтея толстая нижняя губа Плацидии начала неожиданно дрожать. С трудом сумела она прошептать:

— Ступай, Леонтей….

А когда тот, сгибаясь в низком поклоне, прополз на коленях через всю комнату и исчез за зеленой, затканной розовой нитью завесой, точно легкий дым, рассеялись без следа остатки так ревностно оберегаемого величия: лицо Плацидии стало серым, как пепел, священные руки, совсем как будто это были руки простой смертной, судорожно впились в вышитый золотыми птичками край голубой одежды Феликса.

— Ты не понимаешь?.. Действительно не понимаешь? — в ее лихорадочных словах попеременно слышались гнев, издевка, тревога, страх и почти отчаянье. — Так ты думаешь, что Астурий без всякой причины сидит с зимы в Италии, вместо того чтобы быть рядом с Аэцием на войне?.. И что он для забавы притворяется больным и прикованным к постели, сочиняя в Равенне письма из Рима?.. И это ты… ты вершишь дела государства подле Плацидии?.. Что же ты знаешь?.. Чем интересуешься?.. Тебя нисколько не тревожит, что Аэций замышляет что-то… может быть, вынашивает измену… Может быть, как наместник Африки Бонифаций, хочет отторгнуть от империи Галлию… а может быть, замышляет стать императором, как Иоанн…

— Но, великая Плацидия…

— Не смей меня перебивать… Я хорошо знаю… Чувствую… Ему все мало… Разве не для того соединил он в своей руке все воинские звания, чтобы сделать меня совсем бессильной… да, бессильной, Феликс… подвластной ему во всем… Разве ты когда-нибудь думал, друг мой, что если Аэцию придет желание отобрать у моего сына пурпур или отторгнуть у него половину империи, то у нас нет ни одного легиона, ни одного друнга, который бы ему не подчинялся, и мне, Августе, пришлось бы для защиты своего владычества подбивать на бунт против собственного слуги его солдат!.. Так дальше продолжаться не может, Феликс. Этот Астурий — лучшее предостережение…

— Только прикажи, и в эту же ночь префект вышлет цензуалиса с тремя людьми, чтобы они нашли Астурия и препроводили его в тюрьму.

Она рассмеялась.

вернуться

37

Humiliores — мелкий люд, неимущие низы (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: