Почему Аэций так делает? — поражались комесы и трибуны. Ведь он после победы так силен, а неприятель так ослаблен, что если затянуть войну, если перейти от обороны к нападению, то вестготов можно так прижать, что те с радостью согласятся на условия пятнадцатилетней давности! Но Аэций не намеревался объяснять подчиненным своих намерений, и они перестали ломать голову, удивленные и ошарашенные тем, что произошло после отправки Авита к вестготам. Почти каждый из них получил повышение в воинском чине и более знатный титул; кроме того, главнокомандующий собственноручно повесил на шею каждому цепь чистого золота со своим изображением, которое все тут же с искренним почтением поцеловали. Но и это еще было не все: двадцать слуг под началом гунна Траустилы внесли в комнату тяжелые мешки с солидами и серебряными силиквами, серебряные чаши и блюда, искусно выкованные шлемы, панцири и поножи. Каждый из комесов и трибунов, побуждаемый Аэцием, мог брать из всего этого то, что хотел. Кроме того, те, кто в последней битве был ранен или находился подле вождя, могли отправиться в его конюшни и выбрать там по два коня — и все без исключения были званы на пир, который в тот вечер префект претория Галлии давал в честь победоносного полководца. Пригласив на это пиршество каждого в отдельности, Аэций попрощался с соратниками и только одного Андевота попросил остаться. Все ушли удовлетворенные, славя непобедимого, которому они клялись верно служить до последнего дыхания, до последней капли крови в сильных, крепких телах! Весть о неслыханной щедрости вождя быстро облетела лагерь, но это не вызвало у солдат удивления: деканы еще с раннего утра ходили между рядами с мешками и в каждую протянутую ладонь клали блестящий желтый кружок, с которого одинаково суровым взором смотрели на гунна, на гота, на свева, на франка несколько округлые и выпуклые глаза Августы Плацидии.
— Ты помнишь, кем ты был шесть лет назад, Андевот? — спросил Аэций.
Увешанный золотыми и серебряными отличиями варвар устремил на своего предводителя влюбленный взгляд.
— Никогда этого не забуду, господин мой, — ответил он грубым, несколько хриплым, но почти растроганным голосом. — Я был жалким пленником…
— А потом?
— Деканом в ауксилариях…
— А потом?
— Потом был год консульства императора Валентиниана… В том году до мая Андевот был все еще в ауксилариях, всего лишь центурионом, а после мая… — Он преклонил колено. — …после мая трибуном дворцовой гвардии… и даже трибуном личного отряда комеса! — воскликнул он со взрывом радостной благодарности.
— Хорошая у тебя память, Андевот. А кто ты ныне?
Больше уже не мог сдерживаться Андевот. Изо всех сил грохнул мощными кулаками в панцирь на груди, распираемой счастьем и гордостью.
— Нынче я комес!.. Соратник непобедимого…
— Солгал ты, Андевот. Ныне ты уже не соратник, а друг Аэция…
И положив ему ладонь на плечо, добавил:
— Отберешь триста человек…
— Ты сказал, господин…
— Но ни одного гунна…
Большие голубые глаза Андевота чуть не вылезли на лоб от удивления.
— Лучше одних готов… из дворцовой гвардии… тех, у кого жены и дети живут в Равенне…
— Твоя воля, господин…
— Но таких… знаешь?.. Самых надежных… Каждому дашь по три золотых… И по кувшину вина. И ныне же…
— Ныне же, господин…
— Отправишься с ними в Равенну. Найдешь там Астурия. Ты знаешь, где его искать. И скажешь ему: «Пора».
— Я скажу: «Пора».
Вторая ладонь Аэция легла на второе плечо Андевота.
— Я знаю, что вы с Астурием любите друг друга, но все равно поклянись мне, друг, что во всем, что он тебе скажет, ты будешь слушаться его так, как будто это приказал я… Клянись мне в этом самым дорогим и святым для тебя…
Андевот поднял к небу огненноволосую голову, красное лицо и большие голубые глаза.
— Клянусь, — сказал он, — клянусь тем, что в кровавом бою я паду, защищая твою жизнь, о непобедимый, клянусь тем…
Диакона Грунита разбудила острая боль выше левого колена. Удивленный, он сел на постели. И вдруг ощутил такую же боль в лодыжке, но уже на правой ноге. Он прикоснулся к больному месту, почесал его и почувствовал невыразимое облегчение. Снова лег. И снова боль — как будто что-то укололо его повыше крестца. А лодыжка ужасно зудела, там, где он почесал. И снова укол в живот. Он вскочил. Быстро снял со стены тускло светившую лампаду и поднес ее к самой постели. Все понятно! По полосатой ткани, которой он укрывался, огромными прыжками мечется черная точка. Резким движением ухватил он покрывало: черная точка исчезла. Но только Грунит успел поставить светильник рядом с постелью и вытянуться под покрывалом, как снова почувствовал боль, на этот раз в локте. Он начал чесаться — все быстрее, все сильнее: локоть, повыше крестца, живот… Страшный зуд и тут же новый укус в плечо. Ему казалось, что он задохнется от неожиданно подкатившей к горлу ярости. Он схватил левой рукой светильник, а трясущуюся правую, точно боевой топор, обрушил на постель. Из-под пальцев взвилось в воздух черное пятнышко и миг спустя упало на изголовье. И тут-то одеревеневшие, сильные, хищные пальцы кинулись к изголовью: черная точка издевательски и торжествующе отлетела к ноге. Пальцы к ноге — черная точка перескочила на живот. Но Грунит не прекратил охоты: скрипя зубами, обострив все мысли и чувства, он преследует ненавистного врага… шлепает всей ладонью по впалому животу, больно щиплет за бедро, ломает об себя в преждевременной радости ногти, пока не настигает врага в ногах постели; точно обрушивающейся скалой, накрывает он его распростертой ладонью, ошеломляет, ранит, сковывает движения… и только потом с радостным блеском глаз берет хищными пальцами… самозабвенно, медленно сдавливает ногти и убивает… расплющивает… уничтожает… А через минуту плачет.
Ведь он всегда был такой гордый и счастливый от того, что никогда даже самую ничтожную божью тварь не убил… не поранил… не обидел! И почитал это такой великой заслугой своей перед милосердным Христом! И что же оказалось?… Вот почему он был такой добрый, такой милосердный, вот почему так заботился, чтобы никому и ничему не причинить обиды: потому что сам ни от кого обиды не испытал, ибо никто никогда его не обижал, никто не был его врагом…
«Воистину, легко быть тогда добрым и милосердным, — шепчет он про себя, сотрясаясь от рыданий, — но пусть только явится враг — бедная, маленькая, беззащитная тварь… пусть только укусит доброго, милосердного Грунита, и что? — яко хищник, яко язычник, яко сатана кидается он с яростью на врага… пышет весь ненавистью, преследует, загоняет, борется, а потом терзает… терзает… терзает…»
Он вскакивает с постели, падает на колени, бьет себя в обнаженную грудь.
— Прости, господи… Смилуйся… — трясется он всем телом. А ведь как же?.. Не трудно догадаться: причини какой-нибудь человек ему обиду — и вот уже срывается милосердный слуга Христов, хватает меч или копье и убивает… убивает человека!
Разве не медлил он предостеречь об опасности патриция Феликса, поелику тот убил его друга Тита?.. А если это так, то кто знает, не пожелал ли бы он прямо смерти Феликсу, если бы не друга, а его самого тяжело поранил патриций! Слезы потоком льются из глаз диакона: как же далеко человеку до совершенства Христова!..
Неожиданно он перестает плакать и начинает размышлять о Феликсе и о всех этих странных делах. Погоди… когда же это было? Да, да, уже целая октава прошла с того вечера, когда, запыхавшийся, обливающийся потом, вбежал он в инсулу патриция, велел провести себя пред обличив патриция и, не глядя в глаза человеку, который убил Тита, залпом выдохнул из себя: «Сиятельный, тебя хотят убить… Аэций посягает на твою жизнь». А Феликс рассмеялся тогда и сказал: «Благодарю тебя, юноша… меня хотели убить, но уж не хотят…» И дал ему полный кошель серебра. Грунит взял его и на другой день перед церковью святой Агаты раздал силиквы нищим.
Да, уже октава. Пятый день пошел с того вечера, когда он неожиданно встретил юношу, который приходил от Аэция с недобрыми словами к епископу. Он и сам не знает, что его тогда толкнуло подойти к нему и сказать: «Истинным Христовым словом благодарю тебя, господине, за то, что отказался от злых мыслей против патриция Феликса». А тот мгновенно как-то переменился в лице и сказал: «Не понимаю твоих слов… и вовсе тебя не знаю…» Тогда улыбнулся лучисто Грунит и сказал: «Я все знаю. Это меня святой епископ посылал предостеречь патриция». А тот больше ничего не сказал, только как-то странно посмотрел на него и пошел…