— Видите! — кричит в отчаянии квестор священного дворца. — Вот уже год прошел, как утвержден новый воинский налог, торговцы еще как-то дают свои силиквы, а посессоры?! Пусть их ад поглотит!.. Если бы не их медлительность, у нас было бы десять новых легионов, а так… даже Италии не отстоим…

В комнате совещаний поднимается смятение.

— Мы не отстоим, а Аэций отстоит! — с глубоким убеждением кричит секретарь кабинета императора.

— Чем? — горько усмехается квестор. — Своими десятью пальцами?! Мы должны любой ценой уговорить его, чтобы, бросаясь в гущу неравной борьбы, он не подвергал опасности свою особу, свою славу и покой Италии.

— Для него нет неравной борьбы, — настаивает императорский казначей.

Но Альбин Соммер уже шепчет императору на ухо:

— Поднесли дар гуннам, можем поднести и Гензериху.

Лицо Валентиниана делается багровым, он уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но тут неожиданно вытягиваются несущие стражу у дверей силенциарии, мечи их громко ударяют о щиты.

— Ave, vir gloriosissime! — исторгают с готовностью и радостью их мощные глотки.

Аэций быстрым, упругим шагом входит в комнату совещаний. Его встречают вопросительные, молящие, жадные, снедаемые лихорадкой взгляды, полные тревоги и беспредельного отчаяния, но одновременно и не угасшего еще доверия… уже — за столько лет — глубоко укоренившейся веры…

— Чего требует король Гензерих? — с трудом сдерживая трясущиеся губы, спрашивает тихим, очень тихим голосом Валентиниан Август.

— Ничего не требует… он не смеет требовать… только просит… покорно просит милости и чести породниться с императорской фамилией… Он просит императора, чтобы тот дал согласие выдать свою старшую дочь за королевского сына Хунерика.

Если бы стоящий на пороге Аэций вдруг сорвал свою бороду, широкие скулы, жесткие щеки и явил императорскому консисторию худое, вечно желтое, вечно искривленное гримасой страдания и ненависти лицо Гензериха; если бы силенциарии оказались вандальскими солдатами, а вся Равенна уже одним только морем огня — пожалуй, меньшее бы изумление охватило императора и сиятельных сановников… Патриций же, довольный впечатлением, которое произвели его слова, с улыбкой продолжал:

— Добившись этой высочайшей милости и чести, король Гензерих тут же заключит вечный мир с отцом своей невестки и на другой же день после оповещения о свадьбе уведет из Сицилии все вандальские отряды, отдав римлянам Лилибей вместе со всеми захваченными кораблями. Вандальские же корабли не будут после этого нападать на римские галеры, и сам король позаботится, чтобы не чинили никаких препятствий и трудностей в доставке мавританского хлеба в Италию.

— А присягу на феод примет?! — ворвался вдруг в тишину, которая наступила после слов Аэция, лихорадочно-радостный крик Альбина Соммера.

— Король вандалов не является и не будет федератом, он самовластный и ни от кого не зависимый монарх, так же как персидский царь царей, — ответил Аэций, — но в арианской церкви именем божьим, Христовым распятьем и своим мечом поклянется хранить мир с императором Рима как с равным…

Альбин Соммер хотел сказать что-то еще, но смешался, испепеленный гордым, гневным, презрительным взглядом императора, который, величественно скрестив руки на груди, процедил сквозь зубы:

— Кощунствуешь, Аэций… Не смей больше ничего говорить… Каждое твое слово — пусть оно даже только повторяет чужое желание — это оскорбление для величия Рима и его государя…

— Кощунство… величие… святотатство… все эти слова, которые ты всосал с молоком матери, Валентиниан Август, к сожалению, нынче имеют другую ценность, чем во времена твоего детства… Разве посмел бы, например, я посоветовать великой Плацидии платить постоянную дань гуннам?.. Даже подумать не решаюсь, что бы ответила она на это, наш государь… Времена меняются и мы вместе с ними, как говорил, цитируя какого-то старого поэта, Меробауд… А впрочем, государь, разве брат твой император Феодосий не сын франконки?.. А дядя твой по отцу Гонорий Август не был женат поочередно на двух дочерях Стилихона — такого же вандала, как и Хунерик?.. Но зачем же далеко ходить, государь наш?! Как это я сразу не припомнил: ведь и твоя мать Плацидия добровольно вышла за варвара, да еще короля федератов, а не наследника независимой короны!

Валентиниан прикусил губу. Как он ненавидел сейчас всех этих сановников!.. Даже устремив глаза в пол, он чувствовал на себе их взгляды, покорные, умоляющие, но уже полные надежды, радостные, счастливые. И вдруг он весело и издевательски засмеялся… И как это он мог забыть…

— Но ведь Хунерик женат! — воскликнул он. — На дочери Теодориха!..

Мгновенно на лицах присутствующих угас лучик надежды и радости. Охваченные сначала отчаянием, а потом неожиданной надеждой, они забыли обо всем.

— Нет у него жены, — спокойно ответил Аэций.

— Умерла? — в упоении воскликнуло сразу несколько голосов.

— Жива, но для света как бы умерла… Никому уже не покажется… Гензерих отрезал ей уши и нос и отослал в Толозу…

— Почему? За что?.. Как так?.. — засыпали его градом вопросов, в которых обычное людское любопытство уже брало верх над заботой о благе империи, даже над отчаяньем и надеждой.

— В наказанье за то, что хотела его отравить… Он обнаружил, что она покушалась на его жизнь…

Но в голосе Аэция, когда он произносил эти слова, звучали такие многозначительные и иронические нотки, а в глазах пряталась такая ядовитая и веселая усмешка, что Альбин Соммер, так же ядовито и многозначительно улыбаясь, воскликнул:

— Нет, скажи всю правду, Аэций… Он действительно обнаружил, что она хотела его отравить?…

— Действительно обнаружил — он только не говорит, как… Я думаю, что или во сне ему явился какой-нибудь арианский ангел, или — что более вероятно — нашло наитие после бессонной ночи, проведенной в размышлениях над письмом, в котором я доказывал ему, что самовластного владыку только позорит родство с королем федератов…

— Так это ты сам, Аэций… — начал гневно Валентиниан, но его тут же заглушил звучащий невыразимым удивлением и счастьем — точно он совершил величайшее открытие — голос квестора священного дворца:

— Ох и возненавидит теперь Теодорих Гензериха!..

Аэций одобрительно взглянул на него и, улыбаясь, сказал:

— В том-то все и дело.

И тут все, не исключая Валентиниана, поняли: в том-то все и дело. С этой минуты страшная ненависть и жажда мести, которых до конца дней своих не перестанет питать король готов к Гензериху, — наилучший залог раздробленности единой, направленной против Рима арианской мощи. А если император согласится выдать свою дочь за Хунерика, то Теодорих не только окажется изолированным в своей ненависти к римлянам и в борьбе за Галлию, но еще и будет иметь против себя соединенные союзом и узами крови империю и мощное королевство вандалов.

Уже не покорно и моляще, а дерзко, настойчиво, вызывающе смотрят сиятельные сановники в побелевшее от гнева лицо государя императора; когда же переводят взгляд на патриция, тут же восхищением, почтением и благодарностью вспыхивают холодные и безжалостные еще недавно лица. Начальник главной канцелярии быстро составляет в уме речь, долженствующую строгими словами на примерах прошлого призвать императора к незамедлительному принесению жертвы на алтарь отечества. Один только comes sacrarum largitiorum Исидор держит еще сторону императора.

— Король Гензерих известен не только жестокостью, — говорит он, — но и коварством и склонностью к измене… Почему же это тебе не приходит в голову, Аэций, что и Евдокию может — да хранят ее от этого Христос и дева Мария! — постичь подобная же беда от руки тестя, какая постигла первую его невестку? И откуда ты можешь быть уверен, что через пять или десять лет, усыпив нашу бдительность мнимой дружбой и уважением к узам крови, не нападет он неожиданно на римские владения, как это обычно и делал?!

Валентиниан смотрит на Исидора с приятным удивлением и благодарностью; все остальные — на Аэция и беспокойно и вопросительно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: